на курси, но без ножек. Кладет один к другому, рядышком, чтобы скорей остыли.
Сладко пахнет горелым хлебом. Из круглого, широко раскрытого зева тонира пышет жаром. Мы с Аво, устроившись около курси, наблюдаем за бабушкой.
Мужчинам не полагается во время выпечки хлеба находиться у тонира: тесто может свернуться комом, шлепнуться в золу. А шлепается оно от мужского сглаза. Но какие мы с Аво мужчины?!
Приходит Васак, и мы освобождаем ему место подле курси. Васаку тоже интересно, как бабушка печет хлеб. Правда, и у них в тонире пекут хлеб, но это делает мать. У Васака нет бабушки.
Не из-за одного только праздного любопытства пришел сюда Васак. Целый день мы не виделись. У него, наверно, какая-нибудь новость. Да и у меня зоб лопнет, если не поведаю ему о своих новостях, не говоря уже об Аво, у которого всегда куча дел для каждого из нас. Но мы молчим. Здесь не место для разговоров. В любую минуту бабушка может прогнать нас.
Бабушка собралась было снова погрузиться в тонир, но в эту минуту на пороге появился Сурен.
— Господин Нжде, — прошепелявил он, — гнчакисты налетели на нас. Война!
Аво тотчас же вскочил из-за курси в полной боевой готовности.
Бабушка так и замерла с тестом в руках. Она смотрела на Аво, который был уже не Аво: все на нем сверкало — деревянная сабля, кем-то искусно вырезанный из доски черный маузер…
От удивления бабушка, может, всплеснула бы руками, да руки были заняты. Она тоже покачала головой и снова склонилась в тонир. Но тесто не прилепилось к стенке, оно шлепнулось в золу.
Бабушка подняла из тонира разгневанное лицо.
— Чтобы твоему Нжде, заодно и гнчакистам, бела дня не видеть, чтобы они вечным сном опочили, сдохли без креста и покаяния, — горошком посыпала она, обращаясь в сторону, где только что стоял Аво.
Но Аво и след простыл. Он исчез вместе с Суреном.
— А вы чего примостились тут? Сгиньте с глаз! Все вы одного поля ягода!
*
Бабушка, наверное, сняла заклятье, потому что Нжде после ее слов не то что вечным сном не опочил, не умер без креста и покаяния, а живой остался, идет к нам с войском, и о нем шла молва.
Наша бабушка всегда встревает не в свое дело. Почему она поносит Нжде, если его в глаза не видела?
Никто в селе не знает Нжде в лицо. Не знают, с чем его едят. А разговоров — не оберешься, в каждом доме склоняют его имя. А это возвышает его в наших глазах. Он представляется нам Давидом Сасунским, скачущим на огненном коне Джалили на помощь беднякам, и мы втайне мечтаем о великой расплате за все обиды и несправедливости.
Однажды, окрыленный этой мечтой, Айказ дал в зубы Бенику — сыну Согомона-аги, и, когда тот пустился наутек, погрозил ему вслед:
— Погоди, задохлик! Вот придет Нжде, еще не то будет!
Добежав до дому и уже стоя у своих ворот, Беник крикнул нам:
— Станет Нжде заступаться за такую дрянь! Голытьба несчастная!
В один из душных июльских вечеров в деревне появился всадник. Говорили, что он прислан к нам из Шуши, от дашнакского комитета.
Головорез Самсон собрал народ к дому Вартазара. Всадник произнес речь. Крестьяне слушали его хмуро. Когда он кончил говорить, кто-то спросил:
— А как насчет земли? Землицу-то получим в этой вашей великой Армении?
Всадник запнулся.
— С землей успеется еще, — сквозь зубы процедил он. — У настоящего армянина есть поважнее дела.
Хлестнув коня, всадник исчез. С тех пор Вартазар стал потихоньку торговать оружием.
Головорез Самсон помогал ему сбывать свой товар.
— Каждый дом должен иметь винтовку! — требовал он. В селе его называли не иначе как «собака Вартазара».
У нас была винтовка старого образца, с незапамятных времен хранившаяся у деда в железном сундуке. Дед достал ее, протер тряпкой, смазал маслом и повесил на стене, на самом видном месте, чтобы Самсон не мог заикнуться об оружии.
Вечером я застал деда одного. Он сидел на своей продавленной тахте и чистил винтовку.
Я решил, что это удобный момент, и задал вопрос, который волновал моих товарищей со дня приезда того таинственного всадника.
— Дед, — сказал я, тронув его за руку, — это правда, что скоро будет война?
— Война и сейчас идет, мальчик. Разве ты не знаешь? — отозвался дед, продолжая тереть винтовку масленой тряпкой.
Как не знать? Васак уже потерял на этой войне отца. Много и других сирот в Нгере. Но я хотел знать о другой, более страшной войне, о которой снова заговорили, называя ее почему-то «священной», и спросил:
— А это правда, что Азиза и его отца будут резать?
Дед вогнал в ствол желтый патрон, повесил винтовку на место и, повернувшись ко мне, сказал:
— В войне главное — держать порох сухим. А резать знаем кого. Пятый год нас многому научил.
Я не раз слышал от взрослых, что в пятом году была резня между азербайджанцами и армянами, но никто толком не хотел объяснить, все отмахивались от моих вопросов.
— Дед, а что в пятом? Много было пролито крови? — спросил я.
— В пятом году революция была, — уклончиво ответил дед. — Великие для нас были дни.
— А резня? Резня была? — допытывался я.
— Была, — ответил грустно дед. — Царские люди подстроили ее, чтоб нашу революцию потопить в крови. — Он достал трубку, закурил. — И наши башибузуки-дашнаки, — продолжал он раздумчиво, — брата подняли на брата… Да что тебе рассказывать? Ты ведь всего не поймешь!
Мне хотелось узнать, что было в революцию и кто такие дашнаки, но спрашивать прямо — бесполезно. Я знаю своего деда и пускаюсь на хитрость:
— А ты воевал, дед? И Апет, и дядя Мухан?
— Нет уж, избави бог! Не всех дашнаки подняли. Руки коротки! Во всяком случае, нас с Узунларом не поссорили. Не по зубам был орех.
— Значит, Азиза не убьют? — залпом выпалил я.
— Азиза? — дед нахмурился. — Я же говорил: с соседями нам незачем воевать, они нам не враги.
— А Нжде? — осторожно спросил я. — Нжде за кого?
Вошла бабушка. Краем уха уловив последние слова, она напустилась на деда:
— Полюбуйся на него! Сидит дома, как последний лентяй, и мозги крутит своему же щенку! Ох, бог мой, за что ты наказываешь меня?!
— Ты настоящий дашнак, вот ты кто! — бросил я в лицо бабушке и выбежал вон.
*
Я просыпаюсь среди ночи от приглушенного разговора. Лампа горела, и в тусклом мигающем ее свете я увидел склоненные друг к другу головы. То были отец,