мере еще три, – они-то, может быть, самые главные. Да только я вам никогда их не скажу, – и в следующей моей книге не будет их. Хотите теперь – поговорим о ваших стихах?
Кончеев:
Нет, пожалуйста, не надо. У меня есть основание думать, что они вам по душе, но я органически не выношу их обсуждения. Когда я был мал, я перед сном говорил длинную и мало понятную молитву, которой меня научила покойная мать… Эту молитву я помнил и повторял долго, почти до юности, но однажды я вник в ее смысл, понял все ее слова, – и как только понял, сразу забыл, словно нарушил какие-то невосстановимые чары. Мне кажется, что то же самое произойдет с моими стихами, – что если я начну о них осмысленно думать, то мгновенно потеряю способность их сочинять. Вы-то, я знаю, давно развратили свою поэзию словами и смыслом, – и вряд ли будете продолжать ею заниматься. Слишком богаты, слишком жадны. Муза прелестна бедностью.
Федор:
Знаете, как странно, – однажды, давно, я себе страшно живо представил разговор с вами на такие темы, – и ведь вышло как-то похоже! Хотя, конечно, вы бесстыдно подыгрывали мне и все такое. То, что я вас так хорошо знаю, в сущности не зная вас вовсе, невероятно меня радует, ибо, значит, есть союзы в мире, которые не зависят ни от каких дубовых дружб, ослиных симпатий, «веяний века», ни от каких духовных организаций или сообществ поэтов, где дюжина крепко сплоченных бездарностей общими усилиями «горит».
Кончеев:
На всякий случай я хочу вас предупредить, – чтобы вы не обольщались насчет нашего сходства: мы с вами во многом различны, у меня другие вкусы, другие навыки, вашего Фета я, например, не терплю, а зато горячо люблю автора «Двойника» и «Бесов», которого вы склонны третировать… Мне не нравится в вас многое, – петербургский стиль, галльская закваска, ваше нео-вольтерианство и слабость к Флоберу – и меня просто оскорбляет ваша, простите, похабно-спортивная нагота. Но вот, с этими оговорками, правильно, пожалуй, будет сказать, что где-то – не здесь, но в другой плоскости, угол которой, кстати, вы сознаете еще смутнее меня, – где-то на задворках нашего существования, очень далеко, очень таинственно и невыразимо, крепнет довольно божественная между нами связь. А может быть, вы это все так чувствуете и говорите, потому что я печатно похвалил вашу книгу, – это, знаете, тоже бывает.
Федор:
Да, знаю. Я об этом сам подумал. Особенно ввиду того, что я прежде завидовал вашей славе. Но, по совести говоря…
Кончеев (перебивая):
Слава? – Не смешите. Кто знает мои стихи? Сто, полтораста, от силы, от силы двести интеллигентных изгнанников, из которых, опять же, девяносто процентов не понимают их. Это провинциальный успех, а не слава. В будущем, может быть, отыграюсь, но что-то уж очень много времени пройдет, пока тунгус и калмык начнут друг у друга вырывать мое «Сообщение», под завистливым оком финна.
Федор (задумчиво):
Но есть утешительное ощущение. – Можно ведь занимать под наследство. Разве не забавно вообразить, что когда-нибудь, вот сюда, на этот брег, под этот дуб, придет и сядет заезжий мечтатель и в свою очередь вообразит, что мы с вами тут когда-то сидели.
Кончеев:
А историк сухо скажет ему, что мы никогда вместе не гуляли, едва были знакомы, а если и встречались, то говорили о злободневных пустяках.
Федор:
И все-таки попробуйте! Попробуйте почувствовать этот чужой, будущий, ретроспективный трепет…
Занавес
Акт пятый
Объяснение
Берлинская улица 20-х годов 20-го века недалеко от озера. Мелкий, летний моросящий дождь. По улице идет голый, в одних плавках, Федор Константинович. К нему подходит молодой полицейский.
Полицейский (глядя Федору в пупок):
Так по городу гулять воспрещается.
Федор:
Всё украли.
Полицейский:
Этого случаться не должно.
Федор:
Да, но все-таки случилось.
Несколько человек останавливаются подле и следят с любопытством за диалогом.
Полицейский (начиная сердиться):
Обокрали ли вас или нет, ходить по улицам нагишом нельзя.
Федор:
Однако я должен же как-нибудь дойти до стоянки таксомоторов, – как вы полагаете?
Полицейский:
В таком виде не можете.
Федор:
К сожалению, я не способен обратиться в дым или обрасти костюмом.
Полицейский:
А я вам говорю, что тут гулять нельзя.
Голос (из собравшейся кучки людей):
Неслыханное бесстыдство.
Федор:
В таком случае, – вам остается пойти за такси для меня, а я пока постою здесь.
Полицейский:
Стоять в голом виде тоже нельзя.
Федор:
Я сниму трусики и изображу статую.
Полицейский вынимает книжечку и так вырывает из нее карандаш, что роняет его на панель. Какой-то мастеровой подобострастно поднимает.
Полицейский (кипя):
Фамилия и адрес.
Федор:
Федор Годунов-Чердынцев.
Полицейский:
Перестаньте острить и скажите ваше имя.
Подходит полицейский, чином постарше, вахмистр, интересуется, в чем дело.
Федор:
У меня в лесу украли одежду.
Капли дождя становятся более частыми, кое-кто из зевак убегает под прикрытие навеса, а старушка, стоящая рядом, распускает зонтик, едва не выколов глаз Федору.
Вахмистр:
Кто украл?
Федор:
Я не знаю, кто, и главное, мне это совершенно безразлично. Сейчас я хочу ехать домой, а вы меня задерживаете.
Ат (читает Федор):
Дождь внезапно усилился и понесся через асфальт, по всей плоскости которого запрыгали свечки, свечки, свечки. Полицейским (уже вконец свалявшимся и почерневшим от мокроты) ливень, вероятно, показался стихией, в которой купальные штаны – если не уместны – то, во всяком случае, терпимы. Младший попробовал еще раз добраться до адреса Федора Константиновича, но старший махнул рукой, и оба, слегка ускорив чинный шаг, отступили под навес колониальной лавки.
Занавес
Акт шестой
Прощальный ужин
В столовой Щеголевых сидят за трапезой Борис Иванович, Марианна Николаевна, Зина и Федор Константинович. Последний, не без прикрас, рассказывает о приключившемся с ним. Щеголев смеется здоровым смехом.
Марианна Николаевна:
Федор Константинович, а нельзя ли полюбопытствовать,
сколько в штанах было денег?
Федор:
Двадцать марок, Марианна Николаевна.
Зина:
Налейте себе побольше водки, Федор Константинович, а то после такого приключения можно и простудиться.
Борис Иванович (вдоволь нахохотавшись):
Ну что ж – последний наш вечерок! За ваше преуспевание, синьор. Кто-то мне на днях говорил, что вы накатали презлой реферат о Петрашевском. Похвально. Слушай, мама, там стоит еще бутылочка, незачем везти, отдашь Касаткиным.
…Значит, остаетесь сиротой (принимаясь за итальянский салат и необыкновенно грязно его пожирая). Не думаю, что наша Зинаида Оскаровна будет особенно холить вас. Ась, принцесса?
…Да, так-то, дорогой, меняется судьба человечья, печенка овечья. Думал ли я, что вдруг улыбнется счастье, – тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить. Еще этой зимой ведь прикидывал: зубы на полку али продать Марианну Николаевну на слом?.. Полтора года, как-никак прожили с вами вместе, душа – извините за выражение – в душу, а завтра расстанемся, – вероятно, навсегда. Судьба играет человеком. Нынче – пан, завтра – папан.
Ат (читает Федор):
Когда ужин кончился, Федор Константинович беззвучно отступил в свою комнату, где от ветра и дождя все было тревожно-оживленно. Он прикрыл раму, но через минуту ночь сказала: «Нет», – и с какой-то широкоглазой назойливостью, презирая удары, подступила опять.
«А когда мы вернемся в Россию? Какой идиотской сантиментальностью, каким хищным стоном должна звучать эта наша невинная надежда для оседлых россиян. А ведь она не историческая, – только человеческая, – но как им объяснить? Мне-то, конечно, легче, чем другому, жить вне России, потому что я наверняка знаю, что вернусь, – во-первых, потому что увез с собой от нее ключи, а во-вторых, потому что все равно когда, через сто, через двести лет, – буду