Марфа не без того, чтобы не надуть бригадира на работе, оставляя всякие недоделки; кончил тем, что так оно было и так, наверно, и будет, и ни она, ни кто-либо другой не способны что-нибудь сделать, чтобы это исправить…
Ни одним словом не обмолвилась Люба, пока я не кончил говорить. И лишь после долгого молчания сказала:
— Обо всем, что ты вот сейчас, злясь, выпалил, я тоже, конечно, знаю… Но напрасно ты именно так это представил себе и очернил все… Если, конечно, понять все правильно. Но тебе, как видно, этого не понять…
Люба горестно вздохнула. Ее слова укололи меня своей холодностью и отчужденностью.
— И не хочу! Хватит с меня! — крикнул я и, повернувшись, зашагал назад, к деревне.
Я шел быстро, не оглядываясь, сам не зная, куда и зачем спешу. Впереди уже рассыпанно мелькали деревенские огни. У клуба вовсю пели, слышался говор, взрывы смеха, и мне в голову назойливо лезло: «А не то разойдутся пути, а не то разойдутся…»
У самой деревни я взошел на голый, без единого кустика, пригорок. Кажется, начинало пуржить, и в глаза мне сыпало мелкой снежной крупкой. Я оглянулся. Далеко сзади чернела фигурка; она двигалась, приближалась.
Проходя мимо, Люба помедлила на какой-то миг. Я уловил его, шагнул к ней, потом взял и крепко стиснул ей обе руки и близко взглянул в ее глаза. Она… плакала. Нежность и боль вернули меня к ней; я стал целовать мокрые глаза, мокрые щеки с солоноватым привкусом, полные, горячо вспухшие губы. Она не противилась. Она повиновалась моим ласкам с тем безволием, которое отталкивает. Но меня ничто в ней не отталкивало. Мне хотелось в безнадежных, в исступленных ласках утолить выболевшую тоску по ней.
— Люба, милая, надо подумать, — шептал я, — надо хорошо поразмыслить…
— Да, тебе надо все обдумать… — отозвалась она тихо, и ее вздрагивающий голос прозвучал для меня словно дальнее эхо.
У Марфы я прожил неделю. Все эти семь дней я невыразимо страдал оттого, что между мной и Любой не было никакого взаимного понимания; каждый новый день приносил нам новые распри, Люба ни на йоту не поступалась своим твердым убеждением, что ее место — здесь, среди этих людей, а я с горячностью доказывал, что она заблуждается, ибо не видела лучшего, и мы все больше становились чужими…
Марфа, узнав мои мысли и планы, стала поглядывать на меня отчужденно, сделалась замкнутей, больше помалкивала, а если и заговаривала, то с неохотой, все как-то обиняками, намеками… И во всех ее скупых словах сквозила одна-единственная мысль: меня ждали, на меня надеялись, как на своего, а я оказался чужаком-горожанином.
Однажды в солнечный ветреный день, когда я сидел один в горнице и тупо глядел на алмазно сверкающие морозные узоры на стеклах окон и был удручен безнадежностью моего пребывания здесь, Марфа с соседкой в плюшевом жакете, той самой, что первой явилась на «смотрины» в тот радостный вечер моего прихода в этот дом, зашли вместе на обед; я слышал, как Марфа уговаривала соседку: «Садись, Анюта, садись к столу, не выкобенивайся, отобедаем вместях… Я ныне суп с утятинкой сварила. Ох и жирнющая утка! Свечки желтые, как медные пятаки, так и светются в горшке, так и светются… Вот сядь-ка, волью супцу — тебя за уши не оттянешь…»
Соседка поначалу «кобенилась», отговариваясь: «Ай, Марфа, отрынь! Либо я голодная? Ты чегой-то, взаправди? Вот приставучая ты, истин-бог. Смола смолой… Ну, рази уж полчашечки плехни…»
Затем они, шутливо перебраниваясь, зазвякали ложками и мисками; хлебая суп, упоминали бригадира, дьявола «шшербатого», который им, бабам, никакого продыху не дает, работой задавил… Потом посудачили про Степана Анищева, что на тракторе всперся на копну овсяной соломы и столько поперепортил «добра», идол слепоглазый…
Когда они опять засобирались на работу, Марфа заглянула в горницу и сказала мне:
— Димка, я суп и кашу на загнетке поставила. Ешь, сколь хошь. Любу не дожидайся, она запозднится с обедом.
— Спасибо, Власьевна. Что-то аппетита нет никакого…
— Ешь так, без аппетиту, а то отощаешь навроде клячи… В городе скажут: не кормили мужика деревенские швабры…
Я засмеялся, а она настойчиво повторила, уходя:
— Ей-богу, Димка, отощаешь не емши-то. Не майся дурью, ешь все подряд.
Но то, что сболтнула вполголоса соседка перед уходом, меня как громом поразило: «Чего, Марфа, не прижился твой гость у нас? Знать, тонкожилый женишок, подпорченный…»
Они ушли, а эти донельзя обидные слова занозой засели в моем мозгу; и мне было тяжко, горько, безысходно…
В этот же день, под вечер, когда малиновое солнце опускалось за лесами, а по деревне гулял низовой ветер и мел поземкой по сугробам, я пошел в направлении клуба, чтобы по пути встретить Любу. Я уже отшагал метров триста от Марфиной хаты, как совсем неожиданно встретил… Кандыбу в неизменной своей кожанке и тех же белых бурках. Он поравнялся со мной и поздоровался. Я кивнул и хотел было пройти мимо, но Кандыба остановился и даже как бы загородил мне дорогу; поправляя рукой в кожаной перчатке лохматую шапку, председатель заговорил:
— Так что, молодой человек, покидаете нас?
Испытывая неприятное чувство к этому человеку богатырского телосложения, я суховато проронил:
— По-видимому, да…
Потирая перчаткой нос и отворачиваясь от ветра, Кандыба прогудел:
— Не дело, дорогой товарищ, не дело говоришь… Остался бы — на любую технику сел бы, управлял…
— Разве вся суть в технике?
— Нет, конечно, но все же для молодого человека это самое надежное и лучшее дело… Я так полагаю.
— Что ж, возможно… Но это не для меня.
— Жаль! Весьма жаль.
— Извините. Мне надо идти.
— Ну, коль так — не вправе задерживать вас. Каждому своя дорога…
И он удалился, подставляя бок морозному ветру и поскрипывая каблуками бурок по сухому, промерзшему снегу.
Это был последний мой вечер, проведенный с Любой. Почти молча проделали мы с нею этот путь от клуба и до Марфиного дома. К тому же еще и ветер мешал разговаривать, он забивал дыхание, кусался за нос, щеки и подбородок, так что я раз за разом снимал перчатку и потирал скулы теплой ладонью. Люба тоже прятала лицо от ледяных дуновений окаянного северячка, закрываясь портфелем. И только у самого дома, в затишке, мы немного постояли. Невозможно без горечи вспомнить ее последние слова, сказанные мне с сожалением и бесконечной грустью: «Ах, Дима, Дима, и зачем нас свела судьба? Лучше бы не было той весенней встречи… Как мне больно, что все так нескладно вышло…» И она тихонько заплакала. Я что-то бормотал в