настоящем, сколько, используя слова Велимира Хлебникова, его стремление восстанавливать «отпечатки ящеров будущего». Наиболее ярко этот импульс зафиксирован в детальном обсуждении теста Роршаха, которое Эйзенштейн приводит в своем эссе «Роден и Рильке» (1945). Эйзенштейн пишет там, что в то время как большинство людей «зачитывается деталью, игнорируя целое» или же «увлекаются целым в ущерб детали», для него «само целое пятно рисовалось… деталью какого-то более обширного комплекса, который дорисовывало… воображение»[122]. Видя в пятне только малую часть еще не проявившегося целого, Эйзенштейн работает с Роршаховскими пятнами как со сгустками замысла, который еще только предстоит развить.
Начальные этапы психотехнических интересов Эйзенштейна нашли наиболее наглядное выражение в его программе создания «Кино-Секции в лаборатории по изучению поведения масс и массовой психотехники» при Политехническом музее в Москве в 1928 году[123].
Формулируя масштабную программу лабораторных исследований, Эйзенштейн описывает ее центральную задачу следующим образом: «Единицу пропускаемого тока — мы знаем. Единицу светового раздражения — мы знаем. Единицу раздражения кино-картиной — мы не знаем. Следовательно, точная запись реакции есть, по существу, абсолютно эфемерное данное, так как неизвестно, результатом чего оно является. Поэтому в первую голову должен идти анализ кино-раздражителя»[124].
Эйзенштейн планирует изучение кино-раздражителя по нескольким параметрам: монтажная организация, включая темп и ритм, соотношение планов, сюжетная линия и характеристики персонажей — от классовой позиции до внешней привлекательности. Сформулированная в терминологии объективного подхода к психологии, как он понимался в 1920-х годах, программа пестрит такими терминами, как индивидуальные и массовые рефлексы, раздражение, реакция, возбуждение и торможение.
Но вот что отличает программу Эйзенштейна от множества психофизиологических исследований в области эстетики, проводимых в то время в РАХНе[125], в Научно-исследовательском институте методов внешкольного образования и т. п., вот что делает ее действительно психотехнической: программа изначально вписана в систему креативных действий Эйзенштейна-режиссера. В этом смысле она, так же как и эксперименты Ладовского, перестает быть «исследовательской», т. е. чисто диагностической, и становится программой формирования.
В заключение Эйзенштейн пишет: «Особое внимание на раздражение. Ибо нас не пассивно интересует результат, а наши интересы направлены к максимизации результата, к возможно точнейшему постижению метода конструкций кино-раздражений, т. е. произведений, дающих максимально эффективный результат на аудиторию»[126].
Таким образом, несмотря на использование рефлексологической терминологии, Эйзенштейн опрокидывает рамки рефлексологического объяснения, где реакция на уже данное раздражение, пришедшее из прошлого по определению, является альфой и омегой объяснения, и переориентирует свою программу на будущее: эмоционально-когнитивное состояние, которое его интересует, — это проект результата, который только еще предстоит сконструировать через организацию «кино-раздражителя».
Неизвестно, были ли предприняты какие-либо попытки по реализации этой программы, но известно, что в то же самое время Выготский разворачивает свою критику традиционной психотехники, наиболее четко сформулированную в его работе «Исторический смысл психологического кризиса» (1927). Первоначально психотехника в России формировалась, опираясь на работы Хьюго Мюнстерберга, в частности на его труд «Основы психотехники», переведенный в 1922 году советскими психотехниками Б. Северным и В. Экземплярским. Большой вклад в формирование отечественной школы психотехники и организационной структуры дисциплины внесли также И. Н. Шпильрейн и С. Г. Геллерштейн[127]. Роль Выготского была иной — она заключалась в фундаментальном переосмыслении отношений между прикладной и теоретической психологией.
Мюнстерберг настаивал на различении двух психологий — телеологической и каузальной, психологии духа и психологии сознания, или же психологии понимания и объяснительной психологии. Выготский же был убежден в необходимости единой, монистической психологии, в которой психотехника является основной движущей силой развития. Он утверждал, что логика формулировки психологических законов в теоретическом плане и их последующее приложение к различным аспектам человеческой деятельности неправомерна. Живые сферы практической человеческой деятельности, такие как промышленность, армия, религиозная практика, политика и образование, как раз и являются теми областями, где колоссальный объем знаний о психологической организации и функционировании уже накоплен, и они уже работают с этим знанием в своей повседневной активности. Для Выготского принципиальная разница этого знания от идеала знания, принятого в естественнонаучных дисциплинах, заключается в том, что оно не абстрактно — оно не может быть сформулировано в отрыве от практики, в которой оно выполняет проектно-преобразовательную функцию, в отличие от познавательной функции естественно-научного знания. Как утверждает А. А. Пузырей, Выготский работал не с парадигмой «объяснение — понимание», а с иной, преобразующей парадигмой, которая задается дихотомией «знание — проект». Таким образом, Выготский, постулируя психотехнику как модель психологической науки, переворачивает отношения между онтологическими и гносеологическими основаниями дисциплины. Согласно В. М. Мунипову, психотехника для Выготского является не чем иным, как философией практики, которая изнутри практики вбирает и анализирует раскрывающийся благодаря этой практике мир[128].
Разворачивая свое переосмысление психотехники в «Историческом смысле психологического кризиса», Выготский использует как пример свое раннее исследование «Психология искусства» (1925) — работу, которую он передал Эйзенштейну в машинописи вскоре после их знакомства. Опираясь на «Психологию искусства» для демонстрации своей новой психотехнической логики, Выготский постулирует аналогию между произведением искусства и психологическим экспериментом нового типа: экспериментом, в котором генерируется знание, а не просто демонстрируется наличие уже прежде определенной закономерности. С психотехнической точки зрения, произведение искусства, так же как «машина, анекдот, лирика, мнемоника, воинская команда», представляет собой «ловушку для природы, анализ в действии»[129]. Эти ловушки уникальны — они ловят не то, что уже существовало, но именно тот новый психологический опыт и способ функционирования, который возникает в результате встречи сознания и артефакта. Как утверждает Пузырей в этом контексте, «первой реальностью, с которой должна иметь дело подобного рода психология искусства, является, по существу, как раз реальность трансформации, или преобразования психической и духовной организации человека. Преобразования с помощью особого рода инструментов или органов — вещей искусства, — преобразования, которые можно представлять себе даже как особого рода „действие“, — действие, которое условно можно было бы назвать „психотехническим действием“. Психотехническое действие — в полноте его состава — и оказывается той единицей анализа, с которой должна иметь дело подобного рода психология искусства»[130].
Записка Сергея Эйзенштейна с темами своих вопросов к Розе Авербух
Письмо Александра Лурии с рекомендацией Сергея Эйзенштейна Розе Авербух
«Исторический смысл психологического кризиса» не был опубликован до 1982 года, но Выготский представил схожие идеи как в целом ряде статей, так и через циркуляцию своих манускриптов. Как станет очевидно позднее, именно эти идеи оказали решающее влияние на Эйзенштейна в его освоении концептуального аппарата психотехники. По существу, они позволили ему облечь в теоретическую форму то исследование механизмов порождения психологического опыта — эмоционально-аффективного, экзистенциального и эстетического, которое он начал в середине 1920-х