Минска довезете бесплатно? Только не подумай, Борис, что мне и в самом деле нужно до Минска. Мне хочется вместе с вами, третьим лишним…
— Ты же знаешь, Казька: если будет разрешение — возьмем до Минска. А без разрешения и батьку родного не осмелюсь взять. Ты же сам машинист!
— То-то. Разрешение. А кто мне даст разрешение, если я с сегодняшнего дня в отпуске?
— Тогда вообще катись ты из Барановичей! Куда-нибудь на юг. Или… что это я? На Днепр, Казька, на Днепр или на озеро Нарочь…
— А мы совсем забыли о Стасике, — спохватился Сапейко. — А у него сегодня волнений больше, чем у нас.
«Верно! — мысленно подтвердил Станик. — Сплошные волнения».
И оба приятеля вновь свернули на знакомые рельсы — о железной дороге заговорили с прежним увлечением, о том, что в скором времени перейдет железная дорога на электротягу, что провода побегут над рельсами, что к этим проводам протянет электровоз свой пантограф, похожий на трапецию, приспособление, которое, как у трамвая, скользит по контактному проводу, снимая ток.
Станик смотрел преданно на одного, на другого и охотно говорил о своем училище, о мастерских, о мастерах, о лингафонном кабинете, о лаборатории контактной сети. И почему-то теперь, когда слушали его опытные машинисты, стыдился он прежних побед в учебе, успехов своих, поскольку те успехи и победы воспринимались им самим иронично. «Подумаешь! — размышлял он прежде, в тишайшем коридоре экзаменационной поры. — Училище, ПТУ. Не институт же!»
А вот оказывалось теперь, в гостях, что так интересен любой его год, любой его шаг в училище, так интересен этим путейцам!
И так славно было ему здесь, в чужом доме, где пахло книгами и черным кофе, так славно было чувствовать себя братом машинистов. Втайне его даже радовало их повышенное внимание к нему, их расспросы. И он понимал, что каждый из них тоже возвращается теперь в ту пору своей жизни, когда впервые самостоятельно повел от станции до станции локомотив.
Да, наверняка приятели уже и грустили: невозвратное время, десятилетняя даль, бойкая первая молодость…
А Борне Куприянович, похоже, то ли смежил глаза от сладких воспоминаний, то ли вздремнул на стуле.
И тогда Сапейко осторожно поднялся, поманил и его, Станика, за собою прочь из дому.
Куда могут путь держать машинисты? Куда их больше всего влечет в городах?
Они идут не на главные улицы своих Барановичей или Бреста, а на станцию, на вокзал. Здесь они орлы! Здесь им встречаются знакомые путейцы в шапках с червонными околышами, приветствуют их, окликают, спрашивают о жизни, о том, какие дела у отпускника, откровенно завидуют отпускнику и непременно твердят про путешествия, про рыбалку, про туристские базы.
Станик и не сомневался, что они окажутся на вокзале.
— Счастливые вы люди, — вздохнул Сапейко, когда они вдвоем появились на перроне. — Всю жизнь на локомотиве! Честное слово, хотелось бы мне завтра с вами…
— Да если бы в моих силах! — расстроенно подхватил Станик. — А может, что-нибудь удастся придумать?
— Может, что-нибудь и придумаем, — твердо пообещал Сапейко и, взяв под руки его, Станика, повел по перрону вдаль, где поменьше людей, где можно со стороны наблюдать за сутолокой, за отходящим поездом. И стал говорить очень заботливо: — Ты, Стасик, не пугайся сегодняшнего случая. А то теперь ждать будешь, как бы опять не пошел из буксы дым. Конечно, это грозило крушением. И это тебя будет держать в напряжении, в излишнем волнении. Такие случаи очень редки. Будь собран, внимателен, но только не запугивай себя ожиданием чего-то непредвиденного. Обещаешь?
И Станик, вновь превратившийся в Стасика, обретший нынче свое прежнее, детское, мальчишечье имя, трогательно подумал о том, как бывший машинист охраняет от волнений его, будущего машиниста. И это почему-то не снимает волнения, а еще больше волнует, заставляет стеснительно бормотать:
— Да, конечно, обещаю… Чего опасаться? Да и со мной первоклассный машинист…
— А его вся белорусская дорога знает!
Заговорщиками они ушли из дому, заговорщиками и вернулись. Потому что каждый с любовью высказался о машинисте, ожидавшем их.
Дома они обнаружили, что Борис Куприянович вовсе не намеревался лежать на диване, а уже листал книгу.
Долог белый день, да синий вечер подступает. Дом, в котором хотелось бы Станику жить, окружили сумерки, проникли и в квартиру, так что вскоре не различить было лиц мужчин. Лишь только накаляющиеся быстро огни сигарет то освещали чей-нибудь огрубевший, с показавшейся щетиною подбородок, то чертили метеоритами тьму квартиры. И в отсвете уличного электрического фонаря золотыми нитками горели корешки некоторых книг.
«Да, ведь завтра на Минск! — подсказал себе Станик и сощурился в темноте. — А Сапейко? Что он там придумает? Как все-таки получается: человек молод, человек любит локомотивы, но… Очки, контора, и прощайте все станции…»
И тут впервые простая мысль потрясла Станика: ведь вот ему сама в руки идет удача, такой завидный жизненный удел, предназначение, а другой человек лишь безнадежно мечтает об этом. Бывший машинист, хоть и остается в душе машинистом, уже никогда не будет машинистом! А он, Станик, еще накануне внушал себе спокойствие, а раньше, прежде, в стенах училища, городил в мыслях какую-то чепуху: всего два года помом, только два года помом, а потом прощай локомотив, потом в институт…
Странное противоречие! Постойте-постойте, дайте-ка разобраться…
— Да, ведь завтра на Минск! — его же, Станика, словами, но с каким-то намеком подсказал Сапейко и этим словно подвел черту нынешнему дню: тут же все стали укладываться на ночлег.
«Постойте-постойте, дайте-ка разобраться…» — не давал себе спать Станик, вдруг словно подведя теперь какую-то черту своей бывшей жизни, что-то отвергая и что-то утверждая. «Постойте-постойте…» И оказывалось, что волнение дня достигало своего пика теперь, когда день был на исходе. Не там, утром в депо, и не там, на перегоне, и не потом, когда мчались на всех парах к Барановичам, а теперь, теперь был пик волнения! И что причиною ему? Какая-то простая мысль: вот идет мне в руки удача, а я вроде неохотно, без особой радости принимаю ее. А бывший машинист Сапейко… А я…
«Постойте-постойте, дайте-ка разобраться!..»
И вот уже не нравилось ему в нем самом выработавшееся за легкие годы учебы чувство необычайной уверенности в себе, в своих способностях, в своей будущей работе. Не нравилась та честолюбивая мысль, являвшаяся ему нередко за три года учебы, будто такие, как он, украшают училище. Пускай бы так судили о нем другие, но только не он сам! И не нравилось, не нравилось даже то, как призывал он себя накануне к спокойствию.
«Вот Сапейко… — вновь и