же! Сестра. Младшая сестра. И похожа, похожа!»
А что же старые приятели путейцы? Не успели сесть за стол, не успели выпить по чашке дымящегося кофе, который принесла, опять появившись из потайной двери, эта молчаливая девушка Зина, и в самом деле оказавшаяся сестрой Сапейко, как тут же они, приятели путейцы, словно оказались там, на перегоне, где на повороте так различим был черный дым из буксы, красный огонь из буксы!
Станик даже вздрогнул: как будто и впрямь все начинается сначала, и никакого рейса еще не было, еще только предстоял, и такие знакомые, памятные слова: «Гдзе твой потёнг, хлопец?»
А Борис Куприянович говорил, вдруг суровея:
— А, вспомнил! Да, Станик, когда ты мне сказал о том, что всюду рельсы, всюду железная дорога, я подумал: какой из тебя путеец? Ведь каждый путеец только и бредит дальними, многосуточными рейсами. А ты! Все во мне тут перевернулось. — Борис Куприянович положил себе на сердце ладонь. — И думаю с такой жалостью: ну какой же из него путеец? Собирается в институт, думаю. Это хорошо, но… ведь для него всюду только железная дорога, а не чудесная перемена мест. Да, чудесная перемена мест! — повторил он, с наслаждением вслушиваясь в свои же слова.
— Я вас обидел, Борис Куприянович, я сразу это понял. Но я этого не хотел. Я хотел по-другому выразиться, а вы меня не поняли, — повинился Станик теперь и тотчас же почувствовал какую-то неискренность в том, что говорил.
И он задумался на мгновение, ощущая, как краснеет. Нет, он оправдывался с убежденностью, винился чистосердечно, но ведь если судить справедливо, то разве с особенной приподнятостью готовился он в первый рейс, разве мечтал о каких-то дальних, на несколько суток, дорогах? Наоборот. Накануне он лишь и твердил себе, что уже стал железнодорожником. И уже думал о том времени, когда можно распрощаться с железной дорогой, пойти в институт. Лишь бы отработать на железной дороге положенный срок. А получилось так, что уже нынче утром овладело им волнение. И, как это ни странно, нисколько не улеглось и сейчас, когда позади проклятый перегон, позади рейс, когда сидят мужчины, дуют кофе и так ладно разговаривают.
Горели у Станика щеки, горели уши, было желание выскочить из-за стола, ополоснуть лицо холодной водой и невозмутимым вернуться к столу, отблескивающему темным лаком. Но он усидел на месте, лишь склонился еще ниже, отхлебывая кофе. Пускай путейцы думают, что это от кофе так ударила в лицо краска.
— Ну, а на перегоне я узнал, что Станик на вид равнодушный, а на самом деле… Станик живо спохватился! — не скупился на похвалу Борис Куприянович, наверняка счастливый в эти мгновения. — А знаешь, Станик, получается, что твой первый самостоятельный рейс — твое первое крещение.
— Ах, первый самостоятельный рейс? — спросил Сапейко и поднял над столом фарфоровую чашечку размером с наперсток, ну чуть побольше наперстка, но все же какую-то игрушечную. — Тогда поздравляю! И вообще… гони свой поезд, Стасик! — словно напутствовал Сапейко; взгляд у Сапейко моментально стал отрешенным, будто человек задумался об очень грустном.
И Станик вспомнил с болью: «Ах да, очки, контора, и прощай, локомотив…»
— Да, тот перегон, тот перегон! — все не унимался Борис Куприянович. — А знаете, за всю мою жизнь это всего второй случай. А первый был лет восемь назад, когда я только перешел из помощников в машинисты. Саморасцеп произошел!..
— На полном ходу? — деловито прервал Сапейко. — И не сразу узнал? Да, это ведь ничуть не страшно звучит: саморасцеп. А на деле — обрыв состава, половина состава с локомотивом уносится прочь, другая половина остается сама по себе. Хорошо, если вовремя охрана поезда спохватится!
— А никакой охраны. Уголь, бревна, доски — какая тут охрана? И ночью, заметьте, ночью все это! Ну, повезло еще — не так далеко отъехал куцый составчик. Соскакиваю, бегу искать телефонную розетку…
— Через каждые восемьсот метров на столбах телефонные розетки, — быстро наклонившись к Станику, пояснил Сапейко и удовлетворенно откинулся на спинку стула.
— Так вот: половину этих восьмисот метров пришлось бежать. А сначала, конечно, оградил куцый состав. И петарды зажег. В шахматном порядке, через каждые двадцать метров, по обе стороны состава…
— Да ведь эти петарды горят факелами сколько? Ну четыре минуты — самое большое, — снова перебил приятеля Сапейко, очевидно, довольный своими вечными, прочными знаниями, забывающий в этот миг о своем сидении в конторе и вновь превращающийся в машиниста.
— Ха, четыре минуты! Да ведь за четыре минуты я слетал туда, к розетке, за четыреста метров, позвонил, слетал назад. А помощник мой разжег костерок, чтоб другой огонь был, пока не догорят петарды. За четыре минуты. И жду локомотив. И потом соединяюсь с расцепившимися вагонами. И, заметьте, ночью все это, ночью! Такой вот случай. Восемь лет прошло — я и сейчас вижу эти петарды, освещающие половину моего состава…
— Ты Стасику еще о нашем деле. Еще! — попросил Сапейко.
Станик вовсе воспрянул: значит, для него так щедры на слово мужчины, для него ведут они разговор о своем деле, о локомотивах, о необычных по сложности рейсах, о ночных бдительных вахтах, о туманах, о петардах, о далеких станциях…
— А что еще? — усмехнулся Борис Куприянович. — И так горячий день у него. Хватит с него впечатлений. Правда, если получается у нас такая теплая беседа, то я лучше про своего отца. Он ведь старый железнодорожник, ты знаком с ним, Казька… Мировой у меня старик.
— Это… — захлебнулся было Станик, вспомнив тут же о своих предположениях, и выпалил: — Это к вам, Борис Куприянович, перешли от отца карманные часы?
Но Борис Куприянович отверг его догадку.
— Итак, война. И батька мой — начальник депо. И поручают ему паровозы переделать в бронепоезда. Батька что придумал? Сначала одел паровоз в стальную тонкую рубаху, наметил, где прорези быть должны. А тут комиссия. «Вы что, — кричат ему, — жестью прикрываться решили?» Чуть по шапке не дали батьке! Пока не разобрались, что из тонкого листа он первоначально форму бронепоезда определил. Чтоб потом обшивать эту форму непробиваемой сталью… А насчет карманных часов ты придумал, Станик. Вот читайте! — И Борис Куприянович ловко извлек слиток из кармашка и положил на стол циферблатом вниз, чтоб видна была затейливая монограмма на выпуклой, как бы вздувшейся крышке.
Станик прочитал выгравированное острыми прописными буквами: «Б. К. Кулижонку от товарищей по работе».
— От товарищей по работе! — вдохновенно произнес Борис Куприянович. — Для меня это самый дорогой подарок.
— Послушай, Борис, — попросил вдруг Сапейко. — Возьмите меня на ваш локомотив, Борис. Третьим лишним. До