Ознакомительная версия. Доступно 38 страниц из 188
2
Зимы не дождались — волшебной, подлинной, немящей, очистительной; зима настала только по календарю: в нерасходящемся тумане, над вязкой глиной, городской слякотью тревожно звякнул первый колокольчик — в одно из ватных, душных утр она проснулась с горящим лбом, в ознобе… и пролежала день, объятая температурной дрожью, в какой-то одури, в каком-то слабоумии, в параличе сознания, с пустой головой, обложенной ватой, не понимая, где она, и что с ней происходит, и с ней ли вообще творится это все, — похоже на простудное, гриппозное оцепенение рассудка, но это было не оно, это была какая-то отравленность своими собственными внутренними соками.
Жар быстро спал, под вечер; сутки спустя случилось устрашившее, обжегшее нутро — сукровичные выделения… Камлаеву перетянуло горло рояльной струной, впилось припомненное сходство: все было так, как двадцать лет назад, как у той женщины, которая не стала матерью его, Камлаева, погибшего ребенка, теперь узнал, с какой болью вспоминается, и несколько минут не мог сопротивляться умопомрачению, пока не объяснил себе, не объяснили, что это не то, что это лишь оповещение о близости предсказанных врачами преждевременных.
Потом она почуяла скрут боли в низу большого твердого, принявшегося опускаться живота; стало трудно самой подниматься с постели, ходить; схваткообразные пугающие боли накатывали волнами, то заставляя замереть без сил, не позволяя двинуться, вздохнуть, то притупляясь, затихая; между жестоко изнуряющими Нину ложными схватками могли пройти и час, и ночь… тянулись бесконечные, бессонные часы; больше всего боялся думать, что ночью, без его, камлаевского, ведома начнутся истинные роды, операция, быстрее, чем успеет добежать, его не впустят к Нине, не дадут отчаянно въесться напоследок в ее отчаянное отважное лицо…
Наутро его допустили в палату к жене — без связи бормотать, какая она сильная, бесстрашная, ты постарайся, миленький, сейчас поспать, снег скоро выпадет, все станет чистым, строгим, берегущим твой покой, а помнишь, ты сказала, а почему теперь никто не вешает кормушки на деревьях, из треугольных, да, пакетов из-под молока, теперь никто не думает о птицах, но кто-то им дает, известно, пропитание день за днем… ты раньше думала, что если нет бумажных пирамидок на деревьях, то снегирям и сойкам нечего клевать, да, я с тобой как с маленькой, а знаешь, почему? да потому что маленькие знают все то, что взрослые уже забыли и только ползают в потемках, все больше отдаляясь от ослепительного снежного безмолвия, дарованного изначально, а ты нисколько не забыла, ты хранишь вот это все для нашего ребенка, которому все только предстоит увидеть и услышать… да, я могу сейчас об этом говорить, поскольку только так и будет: он, мальчик наш, не сможет устоять на месте ни секунды, он побежит по лесу, как по живому букварю, он будет требовать от мамы названий для всего, для клена, для березы, для луговых цветов, для облаков, похожих на верблюдов, для звездочек репьев, которые насобирает на штаны, для бабочек, для иволог, для всей несмети беспокойного бессмертного живого, которая трепещет, бьется, утькает, стрекочет, пульсирует в траве единым общим пульсом, он поведет нас на железную дорогу, там провода звенят таинственно и поезда проносятся грохочущей ломовой стеной… он поведет тебя на речку, он никогда еще не видел столько текучей, вечно переменчивой воды и смотрит на нее завороженно, все так и будет, знай, не сомневайся, я говорю ответственно, он говорит тебе, наш мальчик, ты же слышишь, ведь между вами не бывает, не должно быть тишины.
3
Он будто знал — сегодня, невзирая на молчание врачей — разбухло сердце и, тупо ноя, все не возвращалось к исходному размеру, нормальному, такому, когда его не чуешь совершенно, и не ложился, все стоял на узеньком балконе «мужского», «гостевого» отсека Центра репродукции, на остром ветру, от которого стыли, стекленели глаза; без звезд, без луны, свинцовое небо было низким и плотным, как наглухо припаянная крышка, не пропускало, нажимало, огнетало.
С картонными щеками, с тупой распирающей тяжестью, которая уже не поднималась к горлу, а опустилась книзу, сосредоточившись вся в области пупка, вернулся в комнату, блуждал в потемках, натыкаясь на углы, — будто движение могло растратить эту тяжесть, убавить силу полонившей Камлаева тревоги. Вдруг запищал и загорелся голубым в потемках телефон — коробка спичечная комнаты, все мироздание озарились раздавшимся светом; вот так, наверное, ощущает себя рыба, когда ее в ночной воде, в надежной черной толще высвечивают вдруг горящим смольем и острога пронзает бьющееся в световом колодце тело.
Звонила Серафима: «Давай, муж, пулей. Может, еще успеешь. Мы в операционную тебя уже не пустим, понял?»
Рванул на желтый свет в стеклянном кубе круглосуточного входа; перед глазами в дление кратчайшее мелькнуло что-то белое, чему забыл название — структура одинокого кристалла, принесенного из невообразимой вышины: снег, редкий, будто тополиный пух за много километров от пылесборочных шеренг, кружился в проясневшем воздухе и возносил, приподнимал чуть-чуть Камлаева над земляным неверием; он залетел, вонзился в больничное тепло, метнулся к регистрационной стойке — спросить, куда бежать, где этот самый операционный блок, преддверие его; не дожидаясь лифта, одолел четыре скачущих пролета и столкнулся с Ириной Николаевной в дверях.
Их уже не пускали — «все, все, нельзя, готовим к операции, вы это понимаете?» — и подпирали дверь с той стороны, но мать набросилась на медсестер, будто медведица на тех, кто вздумал поиграть с ее детенышем, нажала, прорвалась внутрь, переходя с божбы на ругань и срываясь то в хохот, то в слезы.
«Приходит доктор — и чтоб вас тут не было, — сказали им, родным, — давайте сразу с вами так договоримся». Большая зала, белый кафель, неясного предназначения аппараты — начинка орбитальной станции, зависшей над Тихим океаном; уже обряженная в специальную зеленую сорочку Нина стояла перед белой кушеткой на коленях, кривилась, корчилась… увидела — и все в ее лице качнулось к ним, к Камлаеву и матери, так, будто их хотела взять с собой, оставить при себе на время схваток, родов. Ей помогли подняться, взгромоздиться на каталку и осторожно лечь.
Мать села рядом, бесполезно, «как у собачки заболи», ребенку-Нине гладила все руку и подносила к пляшущим губам; когда чуть помутилась будто бы в рассудке, две медсестры мгновенно подскочили, не дали ей припасть, прилечь, насилу удержали, усмирили, оторвали, немного подождали, пока ослабнет, и, будто обучая заново ходить, под руки увели.
Камлаев подступил, и Нина, будто в эту самую минуту получив короткий роздых, послабление, приподнялась ему навстречу на локтях… неодолимым, страшным было их неравенство, не цельность, не единство: она уходила туда, где придется бороться одной, и он, Камлаев, не мог сейчас даже в ладони взять ее горящее лицо и криво впиться в дергавшийся рот, даже объятия были им сейчас запрещены, только сцепление рук возможно — слишком мало, чтоб уничтожить всякую отдельность друг от друга, чтоб передать хотя б ничтожную частицу силы, которой сам бессовестно, бездарно, бессмысленно располагаешь.
Лицо ее краснело, руки холодели, Камлаев все держал, не отпускал, не в силах ни насытить, ни насытиться, не чуял крепкого пожатия на плече, «иди, муж, все, исчез» — его уже пихнула Серафима в спину, вошла уже во всеоружии, в глухом комбинезоне, в сборчатой шапочке и в ватно-марлевом наморднике.
Ознакомительная версия. Доступно 38 страниц из 188