умом жена, — в них таилась для нее опасность, ведь ее душевный мир был все еще очень хрупок, а единственное, что у нее оставалось, — это стараться сохранить его, не дать ему распасться.
— Завтра я вернусь домой.
— Да. Конечно.
Но, заметив выражение его лица, она еще острее, чем прежде, почувствовала угрызения совести.
— Не может кто-нибудь побыть здесь, с вами? Позаботиться о вас, помочь вашей жене? Неужто нет никого?
Он провел рукой по лбу.
— Моя сестра… или… Не знаю. Да, кто-то нужен. Я подумаю.
Я должна остаться, сказала себе Рут. Нет никаких причин убегать. Я должна помочь им. Но она была не в силах, не в силах.
— Может, вы чего-нибудь поедите теперь?
— Нет. — Он встал. — Нет. — И направился к двери. Рут слышала, как за ним захлопнулась дверь кабинета и ключ повернулся в замке.
Наверху Мириам Рэтмен и младенец спали мирным сном. Рут задернула занавески и вышла.
На другое утро на рассвете она покинула их дом. Теперь она могла вернуться к себе домой, затворить за собой дверь и остаться в полном одиночестве, не чувствуя ответственности ни за кого, кроме себя самой, и ничто не будет мешать ей предаваться своим думам и снова плакать по Бену и вспоминать.
«А сама ты, Рут? Что станешь ты делать до конца своих дней?» Кто же знает, быть может, то же, что сейчас.
Наверху, на выгоне, воздух стал совсем холодным и пахло первыми заморозками; близилась зима: голые ветви деревьев, жестокие ветры, пригибающие к земле папоротник, поздние рассветы и долгие темные ночи.
14
Рут стояла у окна, глядя на кусты боярышника и остролиста, осыпанные пышными гроздьями ягод — оранжевых, как пламя, красных, как кровь. Она глубоко втянула в себя воздух, задержала его на несколько секунд и медленно выдохнула; она подумала: я сама по себе. И увидела, что кто-то идет вдоль живой изгороди, идет очень медленно — какая-то женщина; увидела голову, повязанную голубым шарфом, мелькавшую чуть выше сплетения ветвей. Кто может прийти сюда? Она вспомнила жену священника, и ее охватила тревога и чувство вины; сейчас она отчетливо поняла, что поступила очень дурно: ведь эта женщина была больна, и, конечно, не только скорбь по утраченному ребенку заставляла ее так странно вести себя — нести всякий вздор, уставившись в ужасе в одну точку, или спать часами от изнеможения и пугаться плача собственного младенца. И ведь она на свой лад ждала помощи от Рут, искала, как умела, спасения из этого тупика, хотела, чтобы кто-нибудь пришел ей на помощь, облегчил ее телесные муки и взбаламученную душу, и она, Рут, не сделала для нее ничего, и Рэтмен тоже не сделал ничего, весь ушел в свое горе, в свою беспомощность, в раздиравшие его сомнения. Что делают они теперь там, в своем доме, эти муж и жена одинокие, далекие друг от друга, как люди на разных краях земли? Кто приходит теперь к ним, чтобы взять на руки младенца, искупать его, позабавить, рассмешить.
Это не моя вина, сказала себе Рут, это их беды, не мои. Я делала, что могла. Она закрыла глаза.
А открыв их, увидела, что по тропинке к дому идет женщина, и лицо у нее опухшее и бледное, как ягоды омелы, и она как-то странно, словно защищаясь от кого-то, держит руку перед грудью. Но это не была жена Рэтмена, это была Элис Брайс. Элис, которая всегда пугала Рут и вызывала в ней чувство неприязни; Элис, обычно державшаяся отчужденно, презрительно, без улыбки. Да она и теперь не улыбалась. Но с ней произошла какая-то перемена — у нее было отсутствующее выражение лица, словно она перенесла тяжелое потрясение или катастрофу. Она не видела Рут, наблюдавшую за ней из окна. И прошло немало времени, прежде чем она наконец постучала — негромко — в дверь.
Элис Брайс. Зачем пришла она сюда, нарушив тонкую пленку одиночества и покоя, в которую облекла сейчас себя Рут, пришла и пробудила дыхание прошлого — всех старых размолвок, вражды, — напомнив о том, что Бен издавна принадлежал другим, задолго до того, как встретил ее, Рут? Ей нечего сказать Элис. Так, может, лучше просто не подходить к двери, убежать наверх и подождать там, пока она не уйдет? Никто из всей семьи, кроме Джо, не делал попыток свидеться с ней, ну, и они ей тоже не нужны, ведь она для них все равно что мертва, как Бен; не нужны они друг другу. «Мы чужие», — сказала она как-то про них Рэтмену.
Стук в дверь прекратился, но Элис не уходила. Ладно, день все равно испорчен теперь. Она откроет дверь.
Сестра Бена сидела на ступеньках, спиной к Рут. Поднялся ветер, он проносился порывами над выгоном, трепал верхушки деревьев, сдувая мертвые листья на землю. Элис обернулась. Но не встала.
— Мне больше ничего не оставалось делать, — сказала она. — Я ждала, пока ты вернешься домой. Ты думаешь, я бы пришла сюда, если б мне было куда деваться?
Вид у нее был больной, но в словах и в голосе звучала прежняя враждебность, и держалась она совсем как прежде. Однако Рут показалось, что она делает это сейчас из самозащиты.
— Я была у Рэтмена. У них умерла дочка.
— Да, Джо говорил.
— Кто-то должен был им помочь.
— Кто-то всегда находится. Рано или поздно.
Элис встала и поглядела на Рут — долго, пристально, поглядела ей прямо в лицо, не сказав больше ни слова, и Рут — как всегда перед ней и перед Дорой Брайс — почувствовала себя неловко и приниженно, и в то же время в ней пробудилась злоба и решимость постоять за себя. Они ее не любят, они никогда не пытались этого скрывать. Мелькнула мысль о том, что между ними ни разу не было сказано ни одного доброго слова.
И все же что-то изменилось. Элис — та, что всегда была предметом гордости и надежд ее матери, та, кому дозволялось всю жизнь сидеть сложа руки и ждать своего звездного часа (которого сама Дора Брайс так и не дождалась), Элис, на кого не жалели ни денег, ни времени, ни похвал, ничего, кроме, правда, любви, — эта Элис была сейчас не только измучена или больна; она выглядела неопрятной, даже грязной; волосы под бумажным шарфом казались тусклыми, а ворот платья — мятым. На левой щеке проступали бледно-розовые, земляничного оттенка пятна — словно ее ударили или расцарапали. Вот как,