Пока не наступил один весенний день 1945 года.
Они шли в Саутенд. Впервые за четыре года — по Северному морю. Там все еще встречались подлодки, но редко, и сообщений о них становилось все меньше и меньше. Время — около десяти вечера. Море спокойное. На северо-востоке — слабый свет, лето не за горами. И вот торпеда, которую они ждали все эти годы на службе у союзников, наконец нашла их. Прощальный поцелуй войны — напоминание о том, что ей нельзя доверять, даже если кажется, что конец уже близко.
Торпеда угодила в борт у люка номер три, и «Нимбус» сразу начал набирать воду. Шлюпки, висящие на шлюпбалках на правом и левом борту, не пострадали. Кочегары поднялись на палубу в пропотевшем нижнем белье. И свободные от вахты члены команды были в нижнем белье. Кнуд Эрик ругался, он приказывал спать в одежде на случай торпедной атаки, но никто всерьез такую возможность уже не воспринимал. Были времена, когда они спали в спасжилетах. А теперь едва могли вспомнить, когда в последний раз слышали звук пикирующей «Штуки». А уж подлодки — разве они еще остались?
Через три минуты они сели в шлюпки и отчалили. Когда в «Нимбус» попала торпеда, корабль шел полным ходом при отсутствии ветра и теперь продолжал идти на той же скорости, а нос погружался все глубже и глубже, и казалось, что судно скользит по трапу, ведущему на морское дно. Вода залила палубу, из машинного отделения раздался грохот, и в безоблачное весеннее небо поднялся столб пара и дыма. «Нимбус» продолжал прокладывать курс на дно. Последнее, что оставалось на виду, — кусок кормы с табличкой, на которой стояло название и место приписки корабля, Свеннборг. Затем «Нимбус» исчез. Даже прощальный всплеск не потревожил гладкую поверхность.
— Нету, — сказал Блютус.
Он сидел на коленях у матери, завернутый в одеяло, только голова торчала. Ребенок шмыгнул носом, как будто успел простудиться на холодном вечернем воздухе. И заплакал.
— Поплачь, мой мальчик. Имеешь полное право, — сказал Олд-Фанни, возвышавшийся на своем кресле в центре шлюпки. Он огляделся по сторонам с таким видом, словно чувствовал себя представителем Блютуса. — Ведь только что погиб дом твоего детства.
Они сидели в тишине, размышляя над этими словами. Ведь Херман был прав. Блютусу было два года семь месяцев. И другого дома он не знал, а теперь корабль пропал. Для них он тоже был домом. Лишь немногие верили, что «Нимбус» — счастливый корабль. Но постепенно одна вера сменилась другой. Напряжение воли, тщательный уход за кораблем, а прежде всего любовь к Блютусу удерживали торпеды и бомбы на расстоянии.
И теперь они внезапно ощутили, что напряжение воли ослабло. В этот миг война для них кончилась не потому, что они победили, но потому, что больше не могли. И не было чувства торжества. Неясно было даже, победители они или побежденные. Выжившие, которые теперь хотят отойти в сторону. Они испытывали отчаяние и в то же время облегчение, и тут капитан произнес то, о чем думал каждый из них:
— По-моему, нам пора домой.
Домой… Легче сказать, чем сделать, у членов команды было больше «домов», чем сторон света.
— Насколько я могу судить, — продолжал он, — мы находимся где-то между Англией и Германией. Те, кто считает Англию своим домом, гребут в ту сторону. — Он показал на запад. — А остальные…
— Остальные? — оборвал его Олд-Фанни. — Что ты этим хочешь сказать? На борту, насколько мне известно, немцев нет.
— А мы и не пойдем в Германию. Мы пойдем домой.
— В Данию? — спросила София.
— В Марсталь.
Они распределились по двум шлюпкам. Олд-Фанни остался в шлюпке Кнуда Эрика. Старый моряк покончил с практикой неожиданных исчезновений. Теперь он хотел домой. Антон, Вильгельм и Хельге хотели туда же. Кнуд Эрик задержал взгляд на Софии. Она кивнула. Уолли и Абсалону было любопытно посмотреть на дыру, являвшуюся по всем признакам пупом земли, — так почему же нет?
Провизию и вещи поделили. В каждой шлюпке было по три шерстяных свитера и три комплекта непромокаемой одежды. Их отдали мерзнущим кочегарам. Шлюпки качались рядышком на воде, все обменивались рукопожатиями через борт. Блютус переходил с рук на руки, каждый считал своим долгом его обнять. Он ничего не понимал и волновался. Только что ему пришлось попрощаться с домом своего детства. А теперь приходилось расставаться с половиной живших в нем людей. Он звал маму — последнее прибежище в этом мире.
Они взялись за весла. Олд-Фанни потребовал, чтобы его сняли с кресла и посадили на банку: он хотел внести свой вклад. Одной рукой он греб неплохо, но ему трудно было удерживать равновесие, так что Абсалону пришлось придвинуться и подпереть его плечом.
Вскоре вторая шлюпка скрылась из глаз в сгущающейся темноте.
* * *
Дорогой Кнуд Эрик!
В тот раз, когда я думала, что ты утонул, со мной произошло кое-что, о чем после всегда было неприятно вспоминать.
Я увидела себя без прикрас, а это очень неприятно.
Дело было после полудня, я бесцельно прогуливалась по кладбищу и внезапно очутилась у одного надгробия в северно-западном углу. Здесь похоронен Альберт. Я никогда не ухаживала за его могилой, хотя он — мой благодетель.
Старый Тисен, резчик по камню, красил металлическую ограду. Сорняки он уже выполол, и было ясно, что заброшенная могила в его заботливых руках превращается в памятник одному из крупнейших судовладельцев города.
И тут все во мне — мой страх, моя скорбь, неизвестность, постоянная необходимость что-то скрывать, одиночество, самоукорение, груз ответственности, чудовищные задачи, которые я перед собой поставила, — все это словно разом прорвалось в единой вспышке, неукротимом приступе ярости, поводом для которой была не какая-то конкретная обида, а скорее чувство бессилия, преследовавшее меня всю мою жизнь. Я схватила банку с краской и швырнула в треснувшую серовато-белую мраморную колонну, на которой выбиты даты рождения и смерти Альберта.
И все выкрикивала три слова. Наверное, хотела, чтобы они звучали как приговор, как приговор в Судный день, но не думаю, что те, кто их слышал, испытали что-либо, помимо глубочайшей жалости к явно безумной женщине.
— Пусть все сгинет! Пусть все сгинет!
Я выдала свой план, но, к счастью, меня слышал только Тисен. Слова-то он понял, но не их смысл.
Резчик знал мою историю. Знал, что я провела много дней в мучительном неведении о твоей судьбе. Он схватил меня за руки. Казалось, он хочет меня защитить, а не воспрепятствовать акту вандализма.
— Успокойтесь, фру Фрис. Все устроится. Вы, верно, не в себе, — произнес он мягко.
Самое ужасное, что именно в этот миг я как раз была «в себе» больше чем когда-либо — в прошлом ли, в будущем ли. Слова шли от самого сердца: пусть все сгинет. Я случайно выдала цель своей жизни.
Пусть все сгинет.
Наконец-то это сказано вслух.