Четыре здоровых мужика, и не холодно же совсем. А ну марш в дом!
И Марина вздрогнула, и толкнула дверь.
Из-за снега юного Вову, замерзшего и напуганного теперь ещё и перспективой одному брести через озеро, пришлось оставить ночевать. Он был согласен даже остаться без ужина, удовольствовавшись кружкой жидкого бульона, и облегчённо устроился на пустующей железной кровати, на которой и уснул – мгновенно, как отогревшийся уличный щенок; а мы, уложив детей, ещё долго сидели без слов вокруг пустого стола, и смотрели в окно, в белую тьму, чувствуя себя маленькими, бессильными и одинокими. Легче нам стало, только когда снаружи вдруг требовательно заскребло, зашуршало, зацарапало острым по дереву, и с потоком свежего воздуха в перетопленную комнату просочился желтый, длиннолапый, весь облепленный снегом пёс, нырнувший на своё место возле печной заслонки и задышавший спустя минуту глубоко и ровно, словно и не пропадал где-то целых двое суток. Именно его возвращение заставило нас поверить в то, что в белой пустоте вокруг не осталось других опасностей, кроме снега, холода и расстояния, и ни одна из этих напастей, даже все они вместе взятые не способны всерьёз навредить тем, кого мы отпустили – ни сегодня, ни завтра, никогда.
Уверенность эта выветрилась утром следующего дня, когда, выглянув наружу, мы не смогли разглядеть ни озера, ни деревьев, ни даже края мостков. К оконным стеклам прижималась снаружи одна только непрозрачная, плотная снежная пелена. Чертыхнувшись, папа заторопился: «крышу, крышу надо закончить, полный чердак навалило уже», – и сонные лохматые Мишка с Вовой послушно принялись одеваться. Через несколько часов последний рубероидный лоскут был прибит на место, но словно не желая возвращаться в дом и вместе с нами смотреть в окно, все трое наспех глотнули чаю и с явным облегчением убежали назад, подальше от нашей тревоги.
– Окна, – сказал папа с напускной досадой. – Окна надо воткнуть. Снег валит, не высушим потом. Гвозди-то мы взяли, это я догадался, но кто мог предположить, что нам понадобится монтажная пена? Ладно, будем по-деревенски. Тряпок у нас, конечно, не хватит – три больших окна, да дверь еще – так что придется потрошить матрас. Андрюхин возьмём, – предложил он задумчиво, весь поглощённый только важной своей задачей – утеплить окна и двери, и через минуту уже стаскивал тяжелого полосатого монстра на пол и кричал Мишке:
– Помоги-ка! Дверь подержи! Вот так!
Наташа, казалось, невольной папиной бестактности даже не заметила. Если возбужденная непримиримая злость, захлестнувшая её в первые дни, делала её пугающе похожей на механическую куклу, которая разговаривает и передвигает ноги не по собственной воле, а до тех пор, пока не кончится завод, то пришедшие ей на смену безразличие и апатия позволили нам, уставшим от её изматывающего агрессивного траура, немного перевести дух, потому что теперь она могла целыми днями просто сидеть на своей кровати, безучастно свесив руки, со взглядом, упирающимся не в окно даже, а в совсем уж негодный для разглядывания фрагмент оконной рамы. Она не отказывалась от еды, но есть не просила; готова была ходить за водой или мыть посуду, но для этого её всякий раз как будто требовалось будить, тряся за плечо. Кроме того, и это было самое удивительное, она сделалась совершенно равнодушна к детям – равнодушна бесповоротно, почти до брезгливости, как будто не понимала теперь, зачем они нужны.
Обнаженный без матраса, пустой скелет кровати её мужа нельзя было, конечно, оставить в комнате, однако на то, чтобы вынести его наружу – с грохотом, демонстративно, – у нас просто не хватило бы духу. Боясь вернуть к жизни безжалостных Наташиных демонов, мы трусливо переглянулись и отложили этот неприятный ритуал на потом. Сегодня мы были слишком заняты. Нам нужно было пережить этот день, делая вид, что ожидание наше буднично, не мучительно и не страшно; что приближающийся вечер не может сулить никакого разочарования.
– Костёр! – сказала Марина, когда маленькое окно, в которое мы старались не смотреть, из молочно-белого сделалось блёкло-синим.
– Вот же я идиотка. Нужно разжечь костёр на берегу. Они же не найдут нас в темноте! – и бросилась вон из дома.
– Костёр! – повторила она вернувшимся папе с Мишкой, уставшим, нагруженным инструментами.
– Костёр, – сказала она нам, когда мы вышли за нею следом. – Большой, яркий – такой, чтобы видно было издалека.
– Ты представляешь, сколько дров придется спалить для такого костра? – начал было папа, но взглянув ей в лицо, осёкся и махнул рукой.
– Как тебя… Вова! Тащи топор!
Через полчаса высокая и квадратная, с письменный стол, куча дров загудела, запылала – ярко, жарко, призывно.
– Вы идите в дом, – сказала Марина бесцветным и чужим, отсутствующим голосом, не отводя взгляд от непрозрачной синевы. – Я одна могу, я просто..
– Вот ещё, – сказала я, глядя ей в спину. – Я тоже. Я с тобой.
– Сейчас, – сказала Ира, – только за Антошкой схожу.
Жар, идущий от огня, защитил нас от холодного ветра и от снега, таявшего на подлёте; мы стояли вокруг – три женщины и мальчик, укутанные его теплым рыжим коконом, ослеплённые его свечением, благодарные друг другу за молчание. А потом где-то позади, за нашими спинами, застучали по мосткам, заскрипели шаги, и в круге света появился сначала сонный Мишка, который привалился к моему плечу, грея нос над чашкой дымящегося бульона, а потом папа, до самых глаз укутанный в Серёжину старую охотничью куртку, и последним – скорбный Вова, длинный и беспокойный.
– Хорошая была идея, с костром, – сказал папа спустя много минут тишины, нарушаемой разве что треском лопающегося дерева и приглушённым рокотом шевелящегося где-то впереди, в темноте, тяжелого льда. – Очень хорошая идея. Ты молодец.
Марина кивнула, молча, не раскрывая рта, и вместо ответа качнулась к нему и потёрлась щекой, по-собачьи, коротко, о вытертый жесткий его рукав чуть выше локтя.
– Вы же понимаете, – зашептал Вова над моим ухом быстро и неуверенно, – вы понимаете, да, они же не пойдут сегодня, не пойдут ночью по льду, там и засветло-то… если они вообще вернулись – не пойдут же…
– Заткнитесь, Вова, – нежно попросила Ира, глядя в огонь, и покрепче обхватила разморённо притихшего сына.
И Вова заткнулся – тут же, на полуслове, всем худым своим длинным лицом выражая недоумение и вопрос, «а зачем тогда, – было написано на этом лице, – зачем вы тогда?»