Гуго IV можно назвать и королем-строителем. Он не жалел средств (благо они у него были) на строительство храмов и монастырей. При нем было завершено сооружение собора св. Николая в Фамагусте, построено аббатство Белапаис, один из лучших образцов готической архитектуры на латинском Востоке, возведена капелла в доминиканском монастыре в Никосии[113], в котором Гуго и завещал себя похоронить. Воля короля после его смерти была исполнена.
Следует ожидать, что сам король принимал участие в интеллектуальных дискуссиях и нередко поражал своих слушателей своими идеями и способностью красиво их излагать. Иначе нельзя объяснить восхищение византийских авторов красотой его речи. Ведь для Никифора Григоры виртуозное владение языком было едва ли не самым важным показателем интеллекта и элитарной образованности собеседника. Хорошо известно его высокомерно-пренебрежительное отношение ко всем этим землекопам, горшечникам и рыбакам «с их бессловесной жизнью»[114]. На риторику как на одну из самых важных областей знания, которой правитель должен владеть на уровне искусства, указывал также Георгий Лапиф[115]. В конце XIV в., много лет спустя после смерти Гуго, как о блестящем ораторе о нем вспоминал французский автор, любивший Кипр как свою родину, Филипп де Мезьер. Он писал: «Когда Гуго произносил речь во время богослужения, если бы он услышал хотя бы одно слово в королевской капелле от своих рыцарей или кого-либо другого, он бы громко стукнул перед капеллой во время речи, и снова воцарилась бы полная тишина. Что за чудо!» — восклицает автор и продолжает далее восхищаться добродетелями короля[116]. Таким образом видно, что двор Гуго IV Лузиньяна становится одним из культурных центров Леванта, центром притяжения интеллектуальной элиты как из Западной Европы, так и Византии и арабского Востока, местом, где нашли благодатную почву раннегуманистические идеи XIV в.[117]
К сожалению, сами кипрские хронисты оставили нам очень немного сведений о времени его правления. Леонтий Махера больше рассказывает о чудесах, стихийных бедствиях или нашествии саранчи, нежели о деяниях короля. Вся же последующая хронистика полностью основана на сочинении Махеры и зависима от него, соответственно, мало чего добавляет к чудесам, знамениям и злоключениям этого времени. Европейские и византийские источники (как нарративные, так и документальные) проливают значительно больший свет на личность и деяния этого короля,чем кипрские.
Две истории, рассказанные Леонтием Махерой, (о которых мы расскажем чуть ниже), долгое время заставляли исследователей видеть в Гуго IV жестокого тирана, некоего pater familias, не допускавшего ни малейшей свободы для собственных сыновей. Традиция представлять Гуго IV, вдобавок, слабым политиком и деспотом, почти фанатиком, полным религиозных предубеждений, была заложена английским историком Дж. Хиллом в середине XX в.[118] Средневековые авторы, действительно, подчеркивают набожность и благочестие короля. Филипп де Мезьер в одном из своих сочинений замечает, что Гуго был «самым католическим королем из всех королей в христианской мире (Catholicus inter omnes reges Christianorum)»[119]. Паломник Джакомо де Верона, посетивший Кипр в 1335 г., называет Гуго IV «добродетельным, милосердным и благочестивым»[120]. Подобные оценки в устах средневековых авторов являются высшей похвалой для короля крестоносного государства, ибо ставят его в один ряд с идеальным крестоносцем, основателем Иерусалимского королевства Готфридом Бульонским. Именно указанными качествами в первую очередь наделяли хронисты эпохи крестовых походов Готфрида, ставшего образцом для всех крестоносцев. На закате эпохи Гуго IV становится вторым Готфридом, носителем и продолжателем крестоносной традиции на Востоке.
Итак, Леонтий Махера начинает рассказ об этом короле с кровавого и жестокого события: «В июле 1327 (1325) г. король Гуго приказал повесить сто человек»[121]. По представлениям Махеры, все эти люди были пиратами и заслуживали смерти за свои злодеяния, и при такой интерпретации король выступает как защитник и поборник соблюдения закона. В это можно было бы легко поверить, потому что в водах Кипра действительно всегда было много пиратов, способных нанести серьезный урон международной торговле и, следовательно, кипрской экономике, если принять датировку события по венецианской рукописи — 1357 г. Однако судя по тому, что оксфордская и равеннская рукописи указывают на 1325 г., т.е. время непосредственно после коронации, вероятнее предположить, что Гуго IV расправился либо с еще оставшимися врагами своего предшественника Генриха II, которые, вряд ли, оказали поддержку и ему самому, либо с «новой» оппозицией его собственной власти. Подобную датировку и предположение подтверждают Ф. Бустрон и Ф. Амади, рассказывающие, что в самом начале правления Гуго IV в Кормакитии собралась группа рыцарей, недовольных его восшествием на престол и являвшихся прежде врагами его предшественника Генриха II. Гуго тогда поставил вопрос в Высшем Совете королевства об осуждении этих рыцарей как изменников и о лишении их фьефов, но, правда, не жизни[122]. Возможно, именно с ликвидацией заговора рыцарей Кормакитии и связаны те казни, которые Махера представляет борьбой короля с пиратами, и их объяснением будет его самоутверждение как короля, безжалостного к своим врагам. Показательный характер казни становится знаком для непокорных и предупреждением, гласящим, что Гуго не допустит узурпации власти кем бы то ни было, как это произошло при Генрихе II. Кроме того, хронист отмечает важную деталь: казни проходили во всех крупных городах Кипра. Кажется не слишком логичным, чтобы королевские власти сначала выловили сотню пиратов, а потом распределили их по разным городам, чтобы казнить. А вот проведение арестов неугодных королю по всей стране и их устранение на месте представляется весьма правдоподобным. Да и вряд ли Гуго начинает свое правление с очистки акватории Кипра от пиратов: дело это, несомненно, важное, но не первостепенное. Пиратов, как мы уже сказали, всегда хватало в водах Кипра и периодически Лузиньяны направляли против них корабли, обеспечивая безопасность торговых путей. Столь широкомасштабный «отлов» пиратов, о котором рассказал Махера, означал бы, в действительности, настоящую войну против них, и, несомненно, нашел бы отражение в разных источниках. Тем не менее, этого не случилось. Цифры, которые приводит Махера, также кажутся значительным преувеличением. Ведь когда он конкретизирует, сколько «пиратов» было казнено в разных городах, оказывается, что их число сильно не дотягивает до сотни[123].