Я сидел за столом Франка, немецкого короля Польши, в Вавеле, древней резиденции королей Речи Посполитой: Франк восседал напротив на стуле с прямой, высокой спинкой, как если бы сидел на троне Ягеллонов и Собеских, и выглядел искренне убежденным в том, что он воплощает собой великую традицию королей и рыцарства Польши. Наивная горделивость освещала его бледное лицо с отвисшими щеками, орлиный нос выдавался вперед как признак тщеславной и неуверенной натуры. Черные, блестящие, зачесанные назад волосы открывали высокий, цвета светлой слоновой кости лоб. В нем было нечто младенческое и старческое одновременно: в его пухлых губах, надутых, как у обиженного ребенка, в глазах слегка навыкате под тяжелыми веками, может, несколько великоватыми для таких глаз, и в манере щуриться, отчего на висках появлялись две глубокие, прямые складки. На лице Франка постоянно выступала легкая испарина, на которую свет от больших голландских люстр и серебряных канделябров, отраженный от богемского хрусталя и саксонского фарфора, ложился так, что лицо казалось покрытым маской из целлофана.
– Мое единственное устремление, – сказал Франк, упершись руками в край стола и откинувшись на спинку стула, – это поднять польский народ до уровня европейской цивилизации и дать этим людям без культуры…
Он прервался, как если бы на ум пришло какое-то подозрение и, пристально глядя на меня, добавил по-немецки:
– Aber… Sie sind ein Freund der Polen, nicht wahr?
– Oh, nein! – сказал я.
– Как так, – повторил Франк по-итальянски, – разве вы не друг полякам?
– Я никогда не скрывал, – ответил я, – что я искренний друг поляков. Франк вперил в меня глубоко удивленный взгляд и после минуты молчания размеренно спросил:
– Отчего же вы только что сказали «нет»?
– Я ответил «нет», – начал я с вежливой улыбкой, – примерно по той же причине, по какой один русский рабочий на Украине сказал «нет» немецкому офицеру. Это было в селе Песчанка летом сорок первого. Однажды утром мне довелось побывать в большом колхозе имени Ворошилова. Русские оставили Песчанку дня за два до этого. В Песчанке был самый большой и богатый колхоз из тех, что я видел раньше. Все оставалось в образцовом порядке, хотя хлева и конюшни были пустыми. В закромах ни зернышка, на сеновалах ни былинки. Одна старая лошадь хромала по двору, слепая старая лошадь. В глубине двора под длинным навесом стояли в ряд сотни и сотни сельскохозяйственных машин, в большинстве советского производства, много венгерских, были итальянские, немецкие, шведские и американские. Отступая, русские не сжигали колхозы, не поджигали созревший в поле хлеб и подсолнечник, не приводили в негодность машины; они увозили только трактора, лошадей, скот, фураж, мешки зерна и подсолнечника. Сельскохозяйственных машин и молотилок они тоже не трогали, оставляли все как есть. Увозили трактора, и толь ко. Рабочий в синей робе, склонившись над механизмом, занимался смазкой большой молотилки. Я стоял посреди двора и издалека наблюдал за ним. Он смазывал машину, делая свою работу, как если бы война была далеко, как если бы она даже не коснулась села Песчанка. После нескольких дождливых дней вышло солнце, воздух прогрелся, грязные лужи отражали в себе бледно-голубое небо в легких белых облаках. Вдруг на колхозном дворе в сопровождении нескольких солдат появился немецкий офицер СС. Он остановился в центре двора, широко расставил ноги и оглядел хозяйство. Обернувшись, он что-то сказал своим людям, несколько золотых зубов сверкнули в его розовом рту. Тут он увидел склонившегося над машиной рабочего и позвал его: «Du, komm hier!» Рабочий, прихрамывая, подошел. Он был хромой, как и лошадь, его и оставили из-за хромоты. В правой руке он держал большой гаечный ключ, в левой – латунную масленку. Проходя мимо лошади, он что-то шепнул ей, слепая лошадь провела мордой по его спине и, хромая, прошла за ним несколько шагов. Рабочий встал перед офицером и снял картуз. Черные густые волосы, землистое лицо, тусклые глаза. Конечно, еврей. «Du bist Jude, nicht wahr?» – спросил офицер. «Nein, ich bin kein Jude», – ответил рабочий, покачав головой. «Что? Ты не еврей? Ты еврей!» – повторил по-русски офицер. «Да, я еврей», – ответил рабочий. Офицер молча оглядел его, потом медленно спросил: «Тогда почему только что ты сказал “нет”?» «Тогда ты спросил по-немецки», – ответил рабочий. «Расстрелять!» – сказал офицер.
Франк распахнул рот в сальном, натужном смехе. Все сотрапезники тоже громко рассмеялись и откинулись на спинки стульев.
– Тот офицер, – сказал Франк, когда веселость за столом поутихла, – был справедлив, а мог бы и сплоховать. Но он не был остроумным человеком. Если бы он оказался остроумцем, то мог бы обратить все в шутку. J’aime le hommes spirituels, – добавил он, любезно кивнув мне, – et vous avez beaucoup d’esprit[59]. Остроумие, образованность, искусство, культура – все это на почетном месте в немецком Burg, городе Кракове. Я желаю возродить в Вавеле итальянский двор эпохи Возрождения, сделать Вавель островком цивилизации и галантности в сердце славянского варварства. Знаете ли вы, что мне удалось создать в Кракове Польскую филармонию? Все музыканты в оркестре, естественно, поляки. Весной Фуртвенглер и Караян приедут в Краков дирижировать в серии концертов. Ах, Шопен! – неожиданно воскликнул он, воздев очи горе и пробежав пальцами по скатерти как по клавиатуре. – Ах, Шопен, белокрылый ангел! И неважно, что этот ангел – поляк. На музыкальных небесах есть место и польским ангелам. Хотя поляки и не любят Шопена.
– Не любят Шопена? – сказал я, не на шутку удивленный.
– На днях, – с грустью в голосе поведал Франк, – во время посвященного Шопену концерта краковская публика не аплодировала. Ни хлопка, ни душевного порыва белому ангелу музыки. Я наблюдал за полным залом, молчащим и замершим залом, и старался понять причину ледяного молчания. Я вглядывался в тысячи сверкающих глаз, в бледные лица, еще теплящиеся молниеносным прикосновением крыла Шопена, вглядывался в губы, еще сочащиеся нежнейшим, печальным поцелуем белого ангела, и старался оправдать в моем сердце эту каменную немоту, призрачную неподвижность заполненного публикой зала. Ах! Но я еще завоюю этот народ искусствами, поэзией и музыкой! Я стану польским Орфеем! Ха-ха-ха, польский Орфей! – он рассмеялся странным смехом, закрыв глаза и откинув назад голову, побледнел, трудно задышал, на лбу выступили капли пота.
Здесь фрау Бригитта Франк, die deutsche Königin von Polen, повела бровью и повернулась к двери; по этому знаку дверь отворилась и на огромном серебряном подносе в зал вступил дикий щетинистый кабан, гордо сидящий в засаде на душистом ложе из ароматных кустиков черники. Это был кабан, которого Кейт, начальник канцелярии генерал-губернаторства Польши, застрелил из своего собственного ружья в люблинских лесах. Ощетинившийся зверь сидел в засаде из черники, как в чаще из ежевичных зарослей, готовый броситься на оплошавшего охотника или его разъяренную свору. Из кабаньей пасти торчали два белых изогнутых клыка; вдоль блестящей, сочащейся жиром спины, в запекшейся и потрескавшейся от открытого огня шкуре торчали жесткие черные щетинки. Я почувствовал зарождающуюся в моем сердце симпатию к благородному польскому кабану, этому зверскому партизану люблинских лесов. В глубине его темных орбит сверкали серебро и кровь, блеск холодный и пурпурный, нечто таинственное и живое, чуть ли не вспыхнувший от высокого чувства взгляд. Сияние этого серебристого, пурпурного блеска я видел в глазах крестьян, лесорубов, рабочих на полях вдоль Вислы, в горной чаще Татр и Закопане, на заводах Радома и Ченстохова, в соляных копях Велички.