После занятий Юра поймал Веронику на школьном дворе. Она кусала травинку и переступала с носка на пятку. От нее шло беспокойство, как от молодой лошади. Она по-лошадиному косила зеленым глазом, готовая в любой момент взбрыкнуть и понести. Юра впервые начал понимать, чем она понравилась Косте, но был сух, официален.
— Послушай, Викторова, в чем дело у тебя с Левиным? Дружила-дружила, а теперь не хочешь.
— Не хочу и не хочу. А на кой он мне сдался? Нудный он. Вот с тобой я бы пошла.
— Речь не обо мне. Я, если хочешь знать, вообще такими делами не занимаюсь. Речь о Левине.
Вероника рассеянно слушала, следя глазами за чьей-то парой ног в ярко-оранжевых ботинках.
— Шикарненькие джимми, — заметила она. Потом подняла голову и взглянула на него — прямо и одновременно косо. — Меня один дядька в кино снимать хочет, — вдруг сказала она. — Красота моя, говорит, прямо заграничная.
— Заграничная дура, вот ты кто.
Юра повернулся и ушел. В классе ждал его Костя Левин.
— Ну, как?
— Черт знает что такое. Глупа, как ягодицы.
И все-таки Костя сам подошел к Веронике. Промучился самолюбиво целую неделю, не выдержал, подошел. Она хотела увернуться.
— Вероника, я не дам тебе уйти, пока не скажешь: что случилось? Почему ты не хочешь больше дружить… ходить со мной?
— Не хочу и не хочу. Мое дело. Не привязанная небось.
Ее глаза ускользали. Эх, ему бы один раз поймать их, посмотреть в них прямо, и он бы все понял. Но нет, они слишком быстро двигались. Костя взял ее за руку и стиснул. Она стала выкручивать руку.
— Вероника, я все равно тебя не пущу, пока ты не скажешь.
Он делал ей больно, а она все выкручивала руку и покраснела малиновым румянцем.
— Пусти, тогда скажу. Подумаешь! Возьму и скажу.
Костя отпустил руку.
— Не хочу я с тобой гулять, — закричала Вероника. — Что это за гулянье такое? За все время хоть бы что подарил. Маньке Витька ожерелье справил, браслетку под золото. Да и девчонки смеются: нашла, говорят, себе кавалера. Жиды, они, говорят, все такие, сквалыжные!
Костя повернулся и отошел. Он не обернулся. Совсем. Никогда. Ни разу.
* * *
Удивительно, как на этот раз Костя мало страдал. Любовь с него слезла, как кожа с небольшого ожога. Через три месяца он уже мог говорить обо всем с Юрой.
— Глупа, как ягодицы, — сказал Юра.
Глупа — это само собой. Но ведь не свои же слова она повторяет. Нет, Юра, скажи, в чем все-таки корни антисемитизма?
— Трудно сказать. Корни нужно искать в истории. А разве мы знаем историю? Нам преподавали обществоведение, и то плохо. Ничего мы не знаем. Кругозор крота.
— Но у нас-то нет еврейского вопроса. Лучше всего об этом сказано в «Золотом теленке» — помнишь? Евреи есть, а вопроса нет. Именно так! Нет у нас этого вопроса! Пусть отдельные, глупые… как ягодицы… повторяют с чужих слов «жид». У нас это не имеет корней. В царское время правительству было это выгодно («По воле тиранов друг друга терзали народы…» — мысленно прочел Костя). У нас это никому не может быть выгодно.
— Мой дорогой, — сказал Юра. — Ты говоришь почти как Софья Яковлевна. Жаль, что она тебя не слышит — порадовалась бы. Плоды.
Софья Яковлевна преподавала у них обществоведение («общество», как это у них называлось). Член партии с 1910 года. Она лично знала Ленина. Черноглазая, фанатичная, с туго обтянутыми скулами, с туго повязанной красной косынкой на черных прямых волосах. Лет сорока — сорока пяти. Без семьи, без привязанностей, кроме одной, поглотившей всю жизнь. «Вероятно, так выглядел Савонарола», — говорил Юра. И верно. Могла бы взойти на костер, как Савонарола. Могла бы и книги жечь, как он. «Дети, наша советская власть…»
«Кругозор крота», — сказал Юра. Ничего не скажешь, верно.
Эту зиму Костя и Юра решили посвятить кругозору. Они запоем ходили в Публичную библиотеку.
Косте библиотека казалась какой-то современной церковью. Тихо, торжественно в больших высоких залах. Пахнет книгами. На длинных, массивных вековых столах — лампы с зелеными абажурами. От каждой — круг, и в круге — склоненная голова. Время от времени кто-нибудь встает, тихо собирает книги и тихо, на цыпочках, проходит между столами. Склоненные головы остаются склоненными.
Они вошли в братство склоненных голов. Подолгу рылись в каталогах, разыскивая интересные книги. Что-нибудь подиковиннее. Сегодня это был Фрейд, завтра — Эйнштейн. Китайское искусство… История магии и колдовства…
Они делились своими находками.
— Послушай, что я сегодня прочел, — говорил, например, Костя. — Это из записей Джироламо Кардано. Автора знаменитой формулы Кардано, которую он, кстати, стащил у Тартальи…
— И карданова подвеса, которого он, кажется, не стащил…
— Того самого. Так слушай, что он пишет, этот Кардано:
«Я обладаю от природы философским и способным к науке умом. Я остроумен, изящен, приличен, сладострастен, весельчак, благочестив, верен, друг мудрости, мыслящий, предприимчив, любознателен, услужлив, соревнующ, изобретателен, учен своими собственными усилиями, стремлюсь к чудесам, хитер, ожесточен, сведущ в тайнах науки, трезв, работящ, меланхоличен, коварен, предатель, колдун, маг, несчастный, не любящий своих, склонен к одиночеству, противен, строг, предсказатель, ревнивец, шутник, клеветник, податливый, изменчивый — вот какие во мне противоречия характера и поведения».
— Это ты к чему мне показываешь?
— Просто интересно.
— Ох, врешь. Это ты про меня, сукин сын.
В общем, Костя был, пожалуй, даже счастлив, если вдуматься. У него была Циля. У него был Юра. У него был дом — та самая комната, в которой так и не собрались переменить обои — светлые, в крупных косых клетках. И у него была тетя Дуня. Его семья — Циля и Дуня. Здесь он был спокоен. Здесь все было твердо.
А ведь он стремился к твердости, устойчивости с самого детства. И теперь он боялся бы слишком большого счастья. Как бы не ушло. Пусть лучше будет малое счастье — за него так не боишься.
Но вот, постепенно, семья его стала распадаться. Даже тут, в малом счастье, достала его судьба.
Началось все с того, что к Шуре — младшей тети-Дуниной дочке — присватался жених.
Шура была некрасива и хорошо это знала. Ей было лет двадцать восемь, и она давно перестала мечтать о замужестве, а впрочем, кто ее знает? Может, и мечтала. Во всяком случае, для Кости она была далеко от таких мыслей — невзрачная, косенькая, с крупными веснушками на носу. Краснела от любого слова, к ней обращенного. А вообще была тиха: Костя едва знал ее голос. Как будто не знала, с какого звука начать, и умолкала, не заговорив. Болезненно любила детей. Встретит Цилю в коридоре, схватит, подымет на руки и прижмется — бледная, с закрытыми глазами. Костя не любил этих судорожных порывов, но, справедливости ради, сдерживался.