сновидением Иностранца, влечет за собой другой вопрос: кто истинный автор этой драмы, этот самый Иностранец, «пьяный поэт» из «пасмурной действительности» Советской России, или же творец народной мечты Морн? Само двусмысленное название «Трагедии» побуждает задуматься об авторе. Творя яркую и счастливую жизнь, Морн однажды изменил своему дару, и после страшного обрушения созданного им гармоничного мира, вызванного этой изменой, он сознает, что возврата к прежнему замыслу больше нет. «Вторглась вдруг реальность, – говорит Морн, воображавший себя королем благополучной северной державы или действительно правивший ею в образе безымянного короля, – <…> царство / мое обманом было… Сон был ложью»132. Вместе с тем весь этот сложный мир помещается внутри другого, еще более обширного: «Я хорошо вас выдумал», – заявляет Иностранец Морну.
Двойственный образ Морна напоминает шекспировского Просперо, который в одно и то же время законный герцог Миланский и могущественный волшебник на далеком острове. В финале «Бури» Просперо отрекается от своего волшебства, Морн же отказывается от творческой власти в начале «Трагедии», причем последствия этого отказа собственно и составляют ее действие. Из другой литературной традиции набоковский Морн унаследовал черты пушкинского Бориса Годунова, а именно его страсть к ворожбе, но не в прямом значении, а в смысле творческого волшебства. Глава крамольников Тременс называет короля «высоким чародеем». В первом акте возлюбленная Морна Мидия признается ему: «…мне кажется, ты можешь, проходя / по улицам, внушать прохожим – ровным / дыханьем глаз – что хочешь: счастье, мудрость, / сердечный жар…» В четвертом акте, расставаясь с ней, Морн воскрешает этот свой образ, о котором она – тонкая деталь, напоминающая зрелого Набокова, – уже забыла:
Так слушай – вот: когда с тобой в столице
мы виделись, я был – как бы сказать? —
волшебником, внушителем… я мысли
разгадывал… предсказывал судьбу,
хрусталь вертя; под пальцами моими
дубовый стол, как палуба, ходил, —
и мертвые вздыхали, говорили
через мою гортань, – и короли
минувших лет в меня вселялись… Ныне
я дар свой потерял…
Финал «Трагедии», когда окруженный призраками Морн сознает свой королевский долг художника и говорит: «Я вижу вкруг меня обломки башен, / которые тянулись к облакам. / Да, сон – всегда обман, все ложь, все ложь», очень близок той сцене в «Буре», когда Просперо, устроив волшебное представление, со светлой печалью произносит свой знаменитый монолог:
Окончен праздник. В этом представленье
Актерами, сказал я, были духи.
И в воздухе, и в воздухе прозрачном,
Свершив свой труд, растаяли они. —
Вот так, подобно призракам без плоти,
Когда‐нибудь растают, словно дым,
И тучами увенчанные горы,
И горделивые дворцы и храмы,
И даже весь – о да, весь шар земной.
И как от этих бестелесных масок,
От них не сохранится и следа.
Мы созданы из вещества того же,
Что наши сны. И сном окружена
Вся наша маленькая жизнь133.
В отличие от изгнанника Просперо, над Морном тяготеет его долг государя, и здесь Набоков вновь обращается к драматургии Пушкина. Приведя страну к благополучию, установив твердую власть, основанную на вере народа в его чудесную силу и исключительное благородство, король, следуя романтическому порыву и увлекшись своей маской блистательного Морна, соглашается на дуэль с мужем любовницы Ганусом. Не в силах выполнить условие дуэли и тем самым кончить созданную им сказку, навсегда оставшись в памяти народной образцом чести и мужества, Морн решается бросить страну на произвол. Прямым следствием его сделки с совестью станет поднятый Тременсом кровавый мятеж и гибель юного наследника престола. Так Набоков обыгрывает сюжет «Бориса Годунова»: Годунов вначале совершает злодейство, а потом, придя к власти, старается щедротами снискать народную любовь и тем искупить принесенную им жертву царевича: «Я отворил им житницы, я злато / Рассыпал им, я им сыскал работы», – говорит царь у Пушкина, а у Набокова о том же с презрением говорит Тременс: «Набухли солнцем житницы тугие, / доступно всем наук великолепье, / труд облегчен игрою сил сокрытых, / и воздух чист в поющих мастерских…»
Мы не предполагаем здесь вдаваться в разбор «Трагедии», о которой уже писали Брайан Бойд и Геннадий Барабтарло134, укажем лишь на одну интересную особенность состава ее dramatis personae. Как уже отмечалось исследователями, большинство персонажей «Трагедии», подобно героини «Смерти» Стелле или некоторым действующим лицам «События», носят «говорящие» имена. Так, Морн (morn) по‐английски значит «утро», Дандилио (dandelion) значит «одуванчик», у бывшего мятежника Гануса, мечтающего уйти в монастырь («Там буду жить, сквозь радужные стекла / глядеть на Бога…»), в имени зашифровано латинское agnus (агнец, «Agnus Dei» – «Агнец Божий»), имя слагателя од Клияна, славящего бесчинства Тременса, напоминает о музе Клио, которую называли также Клия (первоначально – муза, которая прославляет), и так далее. Но то, что Г. Барабтарло, обративший внимание на этот прием «Трагедии», назвал «одной из слабостей пьесы»135, на наш взгляд, является хитро устроенной ловушкой. Дело в том, что среди нескольких более или менее охотно «говорящих» имен «Трагедии» звучное имя вождя бунтовщиков Тременса, образованное от латинского tremens («дрожащий») и намекающее на медицинское название белой горячки – «delirium tremens», парадоксальным образом немотствует, будучи прочитано таким образом, то есть в согласии с выставленной Набоковым напоказ системой маскарадных имен «Трагедии».
С первых же строк «Трагедии», которая открывается монологом Тременса, Набоков заставляет читателя обратить внимание на связь латинского значения имени крамольника с его хронической лихорадкой. Однако это действительное значение служит лишь прикрытием значению действенному, которое прочитывается не так, как все другие (за исключением Гануса) «говорящие» имена «Трагедии», а тем способом, которым Г. Барабтарло сумел прочесть имя героя первого английского романа Набокова «Истинная жизнь Севастьяна Найта» (Sebastian Knight), как анаграмму английской фразы «Knight is absent», «Найта нет»136, раскрыв тем самым и подлинное назначение заглавия-подсказки романа. Подобно этой анаграмме, изобретенной Набоковым в конце тридцатых годов, имя ТРЕМЕНСА, простой перестановкой букв дающее СМЕРТЕН, сообщает читателю новые сведения о персонаже и проливает неожиданно-яркий свет на все произведение. Анаграмма в первом английском романе Набокова, к вящему сходству в построении, как и в «Трагедии», прикрыта отвлекающим значением фамилии Севастьяна: Knight – рыцарь – шахматный конь137. Обе анаграммы, кроме того, представляют собой короткие утверждения: как «Найта нет», так и «Тременс (или “Дрожащий”) смертен», если прочитать его латинское имя в связке с русским словом, полученным в результате анаграмматической перегонки смысла. Это лаконичное утверждение, в свою очередь, напоминает заключение известного силлогизма (к которому Набоков вновь обратится в романах «Solus Rex» и «Бледный огонь»): «Все люди смертны. Сократ – человек. Следовательно, Сократ смертен»138.
Тременс, занимающий в «Трагедии», на первый взгляд, позицию морновского антагониста, на самом деле близок ему, как д-р Джекилл г-ну Гайду. Подобно Морну, он отказывается от своего дара художника и, не выдержав испытания смертью любимой жены (как Морн не выдержал дуэльного «экзамена»), придумывает нехитрую философию смерти, в согласии с которой горит желанием истребить бессмысленный, по его мнению, род людской. Огромная дистанция, которую Набоков создает между собой и своими персонажами уже в этом раннем произведении, выражается в той высокой иронии, с какой он позволяет им развивать свои ущербные взгляды на мир (так он позднее поступит с представлениями Гумберта в «Лолите» или Чарльза Кинбота в «Бледном огне»). При этом особенно внимательному читателю