работал на новом 62 аэродроме для вертолётов. Я проследил, как несколько других капитанов сходят на берег. Я бы и сам двинул, после того как откачаю воду из трюма, но я был разбит. «Вскоре мне удастся.» — подумал я.
Я поднялся со швартовой тумбы, на которую только что сел и вернулся в каюту. Она не изменилась, но во мне проснулась наблюдательность. Едва я перешагнул через порог с палубы, освещённой ярким зимним солнцем, я попал в грязную серо-белую каюту, на долю секунды показавшуюся незнакомой, а через мгновение, после того как глаза привыкли к более тусклому освещению, я сел за серый стол, передо мной были сигареты, спички, остатки кофе в чашке. Открыл ящик стола и отыскал пузырек из-под лекарств, где хранил марихуану. Засомневался. Не потому что мысль забалдеть содержала в себе что-то зловещее. Это было, смутно сформулированное, чувство возможного глубокого перехода, который означали наркотики, перемещения в пространстве, во времени, в сознании. Может, делать это в сознании было благороднее? И какой ассасин сунулся бы под брюхо овцы под названием «благороднее»?
Долгое время я созерцал свою трубку. Объект, рядом с которым я провел несколько творчески активных часов. По сухому дереву до чашечки тянулся рельеф, я раскрасил его в цвета вереска и шотландских горных долин. Она была вырезана в форме расправившего крылья орла, твердая, с замысловатой лакированной поверхностью, которую интересно рассматривать вблизи и трогать. Это была тонкая, длинная трубка, её стиль я бы назвал «примитивный Челлини[12]».
Пока я забивал трубку, меня уже начало тащить, а выкурив, я очутился на грани прихода, который я до этого описывал так:
Кажется, я наблюдаю живущий моей жизнью автомат: наблюдающий, ожидающий, улыбающийся, жестикулирующий. То есть, работая над этим текстом, я вижу, как я над ним работаю. В этот момент я замер — на десять секунд? Пять? И робот строчит дальше, фиксирует, обнаруживает свою сущность. И нас с ним двое, один вступает в приход, а второй своим наблюдением обеспечивает первому провал. Бесконечно заглядывать в себя — значит осознавать то, что дискретно и ничтожно; это значит отделять Я, которое осознаёт, от Я, которое осознаётся… и кто это? Как это меня угораздило увязнуть в третьем числе? Идентификации, словно 63 кожицы лука, последовательно отлетают, едва начинаешь об одной из них размышлять, улавливать её, притворяясь что ощутил её. Их можно увидеть. Мошенничество какое-то.
У меня появилось знакомое чувство, что я рассматриваю всю свою жизнь как путь к настоящему моменту, перед которым я замер глобальным вопросительным знаком. Тут же я попал в лапы всевозможных случайностей. Голоса снаружи, шум шагов, ревущий буксир, ощущение собственной тени в этой каюте. Как бы не повышалась энтропия внешнего мира, я всегда знаю нужный ответ. Вселенная может уменьшаться или расширяться. Я буду знать крохотный сгусток причинно-следственных связей в городе кошмарной ночи. Точно буду? Наркотик способен сыграть с тобой злую шутку, потащив через все, какие есть, полые ущелья и пещеры паники. Самосознание ускользнуло, у тебя больше не осталось выбора, погружаться ли в него, страстно желая быть одураченным.
У меня не получалось вернуться обратно к своим мыслям, чёрт их знает, куда они разбрелись, а моя бывшая личность бледнела и рассыпалась, будто исчезающее отражение на потревоженной поверхности воды. Если бы я посмотрел в зеркало и не увидел там своего отражения, по-моему, я бы не слишком удивился. Человек-невидимка… Некоторое время моё существование было пассивным, как существование полена. Я находился на коррелятивном уровне прихода, когда движущийся сок в темноте оживает в венах леса; затем, чуть попозже, то ли постепенно, то ли вдруг, меня унесло в некое духовное возбуждение, спровоцированное каким-то объектом из внешнего мира, при всем при том остающимся анонимным. И это явное возбуждение являлось причиной и случаем выразить его, обратившись к ширинке брюк, чему я незамедлительно себя посвятил. Так происходит становление самосознания и вновь им созданного мира.
Кафка говорил: «Каждое слово для меня опутано сетью сомнений, я замечаю их раньше слова, и что же? Я вообще не вижу слово, я его придумываю».
… Оставаясь на барже долгое время в одиночестве, я подчас ловил себя на том, что ищу тему, на которую можно подумать, хотя бы приблизительную. Хотя во многих открытиях мне нравится сам факт их достоверности, когда моя мысль уподобляется вырубленной в камне надписи, бывают моменты… постоянно подозреваю в этом грехе настоящий момент… полного раздолбайства, когда плохо связанными предложениями и целыми абзацами, я исторгаю поносные потоки идиотства и мудрости, высираю один экскремент за другим, импрессионистически мысля и осознавая, что так и не добьюсь более-менее вменяемого конечного порядка. Вся моя писанина идет из глубины моего невежества, и я обнаруживаю, что стремлюсь к определенной грубости выражений, полагая, что оно очень важно для смысла и еще больше — для языковой эффективности в эпоху лёгкого чтива.
Было всё ещё утро. По крайней мере, по-моему. Я вдруг сообразил, что я один. А потом сообразил, насколько часто я это вдруг обнаруживаю. Иногда меня посещала мысль, что обозначить свое существование я могу лишь написав на листе бумаги: Я сижу один. Давно догадывался, что я псих. Пристально смотреть внутрь. Быть отшельником, даже в компании. Желать в тысячный раз наверстать время, чтоб получить силу быть в одиночестве и играть. Незамедлительно на моем лбу расцвел цветок. Каинов цвет. Означать всё и злоупотреблять доверием всего, наслаждаясь вторжением силы в чужое существование. Мне часто представлялось, что лишь через игру можно вкусить силу, не подвергая себя опасности, если таковая имеется, и что, когда дух игры умирает, то остаётся убийство. В чужой мир попасть можно, но не напрямую. Ты спрятался за неким выражением, которое уместно при такой двусмысленности, всю жизнь носил маску, даже в момент, когда эту маску сбрасывал, потому что в глазах другого сам акт раскрывания точно также нуждается в истолковании.
Пока я так лежал, мне вдруг подумалось, что мои мысли бессвязны. Вполне знакомое ощущение. Удерживаясь в одном, максимум двух предложениях, они рассыпались, и я представлял свое сознание в образе неисправной канализации. Ни с того, ни с сего прорывает, а потом через какое-то время её заполняет снова. И каждое наполнение почти в точности походило на предыдущее. Я стал думать о Томе.
— Пошла вон! — сказал я собаке.
Рычание донеслось откуда-то из трепещущего нутра.
— Почему, — подумал я, — я должен с этим мириться?
Собака была всего лишь частью этого, последней каплей. Когда Том расслаблялся и переставал действовать на нервы… только под