Глава первая
Бывало, в разгар работы он прерывался и смотрел на свои руки. Наблюдал за ними. Ведь это они когда-то в бешенстве сомкнулись на горле брата и свершили непоправимое. Иногда они будто возражали. Длинные, ловкие пальцы все еще хранили память о случившемся; и ему казалось тогда, будто руки – единственное, что знает истину о нем.
Он не мог вспоминать об этом. Не мог восстановить события того страшного утра, когда поддался власти гнева. Все произошло с молниеносной быстротой: случившееся нельзя было разделить на отдельные эпизоды, а потом анализировать и осознавать.
«Казалось, все произошло вне времени, а значит, вне реальности», – думал он.
Будто и не было вовсе. Говоря о том событии, мать все свела к несчастному случаю и вину за него возложила на себя. И от этого боль усиливалась и становилась беспредельной. Но не невыносимой. О нет. Каин справлялся с ней. Мучения даже вошли в привычку.
Выдавались и хорошие дни, солнечные, когда боль заволакивалась облачным покровом. В остальное же время воспоминание о том, что он задушил брата, сжимало его в тисках, и он с трудом сдерживался.
Труднее всего было весной. Каин шел по красной пашне, которую засеял несколькими днями раньше, и с удовлетворением смотрел на едва проклюнувшиеся зеленые ростки. Это его новая пашня. Еще до наступления зимних дождей он успел повалить лес, очистить и вспахать землю деревянной сохой, сделанной по памяти – по подобию тех, что он видел у южных племен во время путешествия.
Каин уже понял, что труд утоляет боль не хуже материнской валерианы. И он с лихорадочным рвением настойчиво отвоевывал у леса все новые и новые участки земли и разрабатывал их, а потом ухаживал за растениями. Прошлой зимой построил новый хлев для скота, а летом, до уборки урожая, прорыл канавы и провел воду из озера к восточным полям.
Труд и его плоды успокаивали. Порой возникало чувство освобождения, и это были самые совершенные мгновения его жизни. Освобождение приносил и сон, в котором так нуждалось его изнуренное тело, и он засыпал прямо на поле.
Никто не умел работать, как Каин. Вознаграждением за труд для него служило забытье, возможность ничего не чувствовать. Был и другой путь к успокоению – объятия, которые дарила ему жена, его маленькая, мягкая Лета.
Вечерами, в мгновения любви, он изнурял себя, как на поле, проникая в ее лоно все глубже, все сильнее и быстрее. И после неистовых усилий наступало освобождение.
До появления Леты у них в горах он боялся утренних часов. Не успевал он открыть глаза, как ужас братоубийства настигал его на тонкой грани между сном и действительностью. И когда он не справлялся с собой, один и тот же страшный сон овладевал им.
Но теперь он ускользал от видений, теперь у него была Лета. Каждое утро, проснувшись и еще не отойдя от тяжелого сна, он хватал ее и решительно входил в ее тело.
Случалось, в миг грубого соития она жалобно стонала от нежелания, а он стыдился этого и глазами умолял о прощении.
Слова не были его уделом. Призыв к общению или желание уединиться он высказывал действием. Он мог, наплававшись в озере возле их жилья с первыми утренними лучами солнца, набрать букет любимых ею лотосов и подарить ей.
И, видя ее радость, он думал: «Она понимает. Сегодня мучения мои будут терпимы».
В такой день он не разглядывал свои руки.
Но в это солнечное утро, полное свежести после недавнего дождя и птичьего щебета над полями, Каин шел к вырубке, которая лежала на расстоянии пяти бросков камнем на север. Он чувствовал, что сегодня не избежать терзаний. Лета страшно кричала, когда он обнимал ее. Он ее мучил. В ней с каждым днем оставалось все меньше и меньше места для него. Место отбирал ребенок. Его ребенок, его сын, сказала Лета. И радость ее при сем была безгранична. Она родит сына, а это позволит ей занять почетное место, какого ее бессыновняя мать так и не заслужила.
Каин умел понимать мысли, но не чувства. Для него ребенок в чреве Леты был узурпатором, даже хуже – напоминанием о случившемся.
Ему опять придется уступить. Он уже однажды стоял на пути – прочь с дороги! Значит, все его заботы, изнурительный труд на полях и в лесу, его цветы теперь уже не в счет? Новое существо умалит значение всего сделанного им, вычеркнет его из сознания близких.
Теперь все завертится вокруг ребенка. «Я уже ненавижу его, не родившегося», – думал Каин, вонзая топор в огромное дерево. Но мысль эта оказалась бессильной, как печаль.
И Каин подумал: «Ненавижу? Для меня это слово слишком сильное. Я, пожалуй, не понимаю, почему ненавижу».
В этот день он часто смотрел на свои работавшие руки. Делая долгие перерывы, разглядывал их.
Крепко сжимал кулаки, разжимал, глядел-Отдавался муке и гнал ее. Но все равно чувствовал одиночество и убожество. Никакая сила не могла с этим справиться.
Вот руки сжимаются на горле брата и исчезают в белой пустоте безвременья.
Каин вспомнил совершенно ясно, как в то давнее жуткое мгновение им овладело чувство освобождения, более захватывающее, чем любое другое ощущение, пережитое до и после.
Он свободен, и никаких мучений, он счастлив, как в момент оргазма.
Свобода длилась более недели; за это время отец на его глазах состарился, а мать не переставая выла, как обезумевшая сука. Да, потребовалось великое деяние, чтобы взволновать их: наконец-то Каин действительно родился и заставил всех его увидеть.
Так он прожил целую неделю, видимый. И все равно недостижимый. Свободный. В мире с самим собой. Реальный. Но потом его настигла печаль. Как и другим, ему отчаянно недоставало Авеля, его младшего, любимого брата. А за печалью последовал страх. И он, как и другие, в леденящем ужасе беспрестанно думал: «Кто же, кто мог сделать это?»
Им снова овладела вечная мука. Сидя на корточках спиной к поваленному дереву, Каин смотрел на руки и думал: «И все же истинным и важным был не страх». А в следующее мгновение его осенило: поступок проявил его суть. Однако это трудно объяснить. И на какое-то мгновение Каин сжал руки, взмолившись: «О ты, Бог Адама!» Но Бог молчал, как всегда. И молитва перешла в слезы. Каин плакал, пока не погрузился в дневной сон.
Проснувшись, он все еще крепко держал сцепленные руки под сердцем, словно хотел сохранить все.
И руки, и боль.
Новые мысли овладели им по дороге домой.
Теперь он знал, почему необходимо отрицать его поступок, почему такого никогда не должно быть.
И это делало поступок реальным. А поступок делал реальным его. Что было невыносимым и для них, и для него.
Источник его боли заключался именно в том, что ни он, ни они не владели истиной. Вот почему никто так его и не разглядел, и сам он никогда не мог себя разглядеть. Правда, один раз смог – когда совершил неосознанно свой страшный и головокружительный поступок.