менее пылок или куда как более благоразумен. И хотя мне не пришлись по душе советы приятеля, я лишь вздохнул и промолчал.
— Ну, вот! — Заметил моё состояние проницательный друг. — Я вас расстроил.
— Нисколько… — Начал было я, но был прерван:
— Я знаю вас, как облупленного. И понимаю, что не примет ваша душа мои советы про осторожность. Но только и вы меня поймите! Вы у меня — единственный друг. Вы же за многие годы умудрились обрасти знакомствами и всем нужны, вас всюду зовут, но вот, ради истины, припомните, — когда вас подкосила та страшная горячка, кто ходил к вам, дежурил подле постели, переменяя полотенца на лбу и давая запить микстуру? Кто из тех многих, которым вы так рвётесь теперь помочь, позаботился о том, чтобы вовремя переменить вашу постель, вынести таз с водой или хотя бы просто — посидеть рядом, держа за руку, рассказать губернские сплетни или даже прочесть из Чехова? Кому, кроме меня, вы были интересны?!
Выслушав товарища, я почувствовал раскаяние, а слёзы, проступившие на щеках, обнаружили всю глубину моей горечи. Приятель был совершенно прав, — он оказался единственным, не ожидавшим от меня услуги, другом, которому было необходимо, чтобы я… был! И ничего кроме.
Приобняв за плечи, мой друг повёл меня к себе, и усадив на диван в гостиной, медленно подошёл к роялю.
— Вы ж не играете… — Удивился я, но друг, словно не слыша меня из-за заметного волнения, наклонился над клавишами, будто примеряясь к ним и заиграл.
То был Бетховен, его Лунная, «в духе фантазии», соната номер четырнадцать. Обычная эта мелодия, слышанная не раз, звучала теперь так, как никогда раньше. Она была трогательна, уютна и проста, словно свет всех тех лун, что сопровождали наши совместные прогулки с самого детства и по сию пору.
Как только мой друг закончил играть, я подбежал к нему, крепко обнял и спросил:
— Но как?! Как?!! Вы же бросили учиться, не начав!
И получил ответ, сродни разом вонзённого в доску гвоздя, что не вытащить после никакими усилиями:
— Когда вы были в беспамятстве, то бредили этой сонатой. Я не умел её сыграть, а те из ваших знакомых, что смогли бы, боялись заразиться. И потому я решился сделать это для вас сам, подписал каждую ноту партитуры цифирью, и учил. Просто, к моему счастью, вы пошли на поправку раньше, чем я смог разучить эту вещь.
— Так вот почему вы спросили, какую музыку я люблю!
— Мне очень хотелось порадовать вас, хотя и с опозданием…
— Друг мой! Единственный мой друг! — Воскликнул я и зарыдал, спрятав лицо у него на груди.
Многие мои знакомые приняли бы эти слёзы на счёт слабости после перенесённой горячки, и только мой друг знал, как я благодарен ему.
Суета
Мираж лунной дорожки парит в ночи, манит к себе взгляды, рождая побуждения тронуть, ступить. зачерпнуть ладонью сие сияние, дабы отпить и стать частью, либо одним целым.
— Ночь, утренняя и вечерние зори, известно чем хороши, но полдень? В чём его прелесть кроме того, что вскорости после него — время обеда?
— Это когда? Обыкновенно или в этот самый час?
— Ну, да. Хотя бы и теперь.
— Сделай милость, посмотри наверх, туда, где Африка облаком медленно плывёт над головой…
— …в мутном океане неба…
— Отчего ж мутном?
— Так дна не видно.
— Значит, бездонное оно!
— А рыб-то всё одно не видать…
— Что ж касаемо самого полудня… В ответ зрелому, мягкому по осенней старости солнцу, вИшневые листья, покрытые веснушками, делаются тогда совершенно прозрачны и совершенны.
Они будто сливаются с горячим воздухом, тают в его безмолвном пламени.
Беззвучный вертолет стрекозы клонится набок, выглядывая место поудобнее, и не может его отыскать не от того, что того нет, а ибо ему по нраву и лестно, как солнце присматривает за округой сквозь пенсне его крыл в тонкой серебряной оправе. Все больше милостей от него вослед уходящему лету.
Соловей, набрав дождевой воды в рот, изъясняется чаще знаками, и от того кажется незнакомым.
Капустница мечется промеж пустующих ветвей, не выберет никак, чью первой утолить печаль, ибо ей жаль всех.
Оса наспех лепит картонную бабу гнезда на одинокий столб, как на земную ось. Это всё что осталось от дровяного сарая, что и сам давно уж пошел на то, чему ещё совсем недавно оказывал покровительство, опекал, сутулясь под дождями и снегом.
— Ну… И как тебе теперь полдень?
— Хорош.
— Правда?
— Угу. Гляди, как ветер разметал Африку на многие острова. Арабы были мудры, сочиняя ей имя.23
— Когда это было…
— Да, когда б не было! Зато теперь, — мякотью неспелого арбуза почудится она любому, кто б ни глянул наверх. Да только не всякий оторвёт взгляд от дороги, по которой ступает.
— Ибо недосуг?
— Суета, знаешь ли. Суета.
Родня
А и замешкалось солнышко на вечерней зорьке, да и запуталось посреди ветвей дуба, украсив его собой, ровно как золочёный стеклянный шар, что один может придать красы всей Рождественской ели. С умыслом, нет ли, а задержалось солнце на дереве, сколь могло долго.
Ветки наполнились светом, словно кровью, листья стоящих близко вишен, и те вобрали в себя янтарных бликов. Пусть не все, через один, но будто вновь заневестилась вишня, хотя и не белым весенним цветом.
Глядя, как раззадорилось светило, а с ним и всё округ, принялись ветер с луной понукать его поскорее идти спать. Но всё без толку.
Это раньше бывало такое, когда за ним