отдаляясь, она, эта гряда, изменила свои очертания, осела книзу и затем вновь, как в стеклах бинокля, приблизилась. Взметнулись косматые черные султаны — вот их больше и больше, они теснятся, громоздятся, становятся выше и выше; их тени стремительно скользнули по снежному полю, и оно стало схожим с тем, каким бывает, когда яркое зимнее солнце неожиданно заволакивается тучей и уже не солнечные лучи, а их отраженный, мертвенно-серый, зыбкий свет ложится на белые просторы:
— Глядите-ка, глядите-ка, что-то там у них взорвалось, — не услышанный никем, крикнул Шкодин. Очевидно, один из снарядов попал в склад с боеприпасами. Добела раскаленные молнии ударили трезубцем снизу вверх, просекли темнодымчатый клубящийся вал и потухли уже высоко в небе. Шкодин приподнялся над окопом, чтобы видеть всю картину артиллерийского наступления.
Если бы каждый снаряд из тех, что падал там, впереди, поражал хоть одного врага, что бы осталось там, впереди, живого? Но и те, которые не поражали, делали свое нужное дело — взрывали минные поля, разметывали проволочные заграждения, обрушивали стенки окопов, методично и размеренно крушили давно и тщательно подготовленную немецкую оборону. Андрей Аркадьевич, стоящий недалеко от Грудинина и Шкодина, когда раздался первый залп, невольно снял да так и позабыл надеть ушанку, замер на месте, как хлебороб, застигнутый в поле давно желанным, щедрым, грозовым ливнем. С непокрытой седой головой долго тогда стоит он и смотрит радостными, повеселевшими глазами, как на иссушенную свирепым зноем землю льются дождевые потоки, смывают с листьев и стеблей пыль и прочую погань, заливают сусличьи норы, подбираются к корням, вещают в грядущем тяжело налитый колос и жизнь…
Букаев артиллерийскую подготовку видел не впервые и сейчас не следил за ней. «Каждому свое», — говорил его сосредоточенный вид. Он жадно затягивался цыгаркой и торопливыми, точными ударами лопаты вырубал в стенке окопа ступеньку, чтобы удобней было в нужную минуту, не мешкая, подняться вверх. Но когда позади словно кто-то по-богатырски рванул и распахнул на заржавевших петлях дверь и все окрест завизжало, заскрипело, загромыхало, а в небе вспыхнули зарницы, не выдержал и Иван Прокофьевич, глянул за бруствер на работу гвардейских минометов.
— Вот это вещь! — тоном знатока восхитился он. Впереди — и вправо и влево — всюду, куда мог достать взор, горизонт затянуло аспидно-бурой завесой; на миг она напомнила Букаеву заводские дымы Донбасса. Может быть, и там, южнее, тысячи, десятки тысяч бойцов сейчас вот так же изготовились и ждут сигнала к атаке…
…Над окопами взлетела, бросив на снег кумачовые отблески, ракета, и, сплюнув окурок, чувствуя, как сердца коснулся уже не раз изведанный щемящий ледяной холодок, Букаев в один мах вскочил на бруствер… Все последующее лихорадочно замелькало в сознании несвязными обрывками, разрозненными кусками… Белое, как бумага, вдохновенное лицо бежавшего рядом Шкодина… чуть поодаль сгорбленная фигура Скворцова… очередь трассирующих пуль, которой Зимин на ходу указывал взводу полосу его движения… Вернигоренко, провалившийся в заснеженную воронку; выкарабкиваясь, цепляясь за ее края, он оставил на снегу варежку и не шагом, а прыжками рванулся догонять отделение… Кровь глухо, толчками колотилась в ушах Букаева, и они, эти толчки, сливались в непрерывный, все усиливающийся гул… Лишь немного спустя, кинув взгляд в сторону, Букаев понял, что это стучит не кровь, а что нарастает и нарастает раскатистый гул неисчислимого множества голосов… Ура-а!.. И тогда сам, запекшимся ртом хватая морозный воздух, закричал это слово, точно с ним можно было быстрее пробежать эти страшные триста метров.
…А позади опустевших окопов, в одной из штабных землянок, командиры танковых частей, предназначенных для ввода в прорыв, склонились над картой и в последний раз уточняли пути наступления. Назывались Горшечное, Дергачи, называлась и Казачья Лопань — первое село на украинской земле…
X
Отделение Вернигоры бежало вслед за одним из танков. Грузная, многотонная махина тридцатьчетверки, казалось, сейчас освободилась от части своей тяжести и взлетала на выбоинах и воронках удивительно проворно и легко, неслась — только поспевай за ней! — вперед и вперед.
Стремительно вращавшиеся гусеницы срывали и отбрасывали назад спрессованный траками снег, больно бьющие в лицо комья мерзлой земли. Но Вернигора, Букаев, Злобин, Нечипуренко не уклонялись в сторону, держались почти вплотную к гусеницам, зная, что скорость танка спасительна и для них, чувствуя свою полную слитность с теми, кто сидел за броней, у узких прорезей прицелов.
В нескольких десятках шагов тяжело ухнул в снег снаряд, за ним другой. Над головами, шелестя на взлете, пронеслись осколки, пахнуло кислой гарью разрывов. Вернигора на ходу обернул к товарищам искаженное яростью, горевшее злым багрянцем лицо, что-то дважды крикнул, крестом распростер руки. Цепь тут же разомкнулась, стала реже.
Исхаков вначале, так же как и все, кричал «ура», а сейчас, когда совсем близко, с неотвратимой отчетливостью застучали фашистские пулеметы, он оборвал крик, еще более прибавил шаг. Зубами ожесточенно закусил губу, словно сдерживая боль, готовую вот-вот хлынуть во все тело. Бежавший впереди Бабаджян внезапно точно споткнулся и стал резко — чуть ли не по кругу — забирать левей и левей. Исхаков бездумно тоже побежал влево, а когда ефрейтор, словно завязнув в сугробе, упал, и сам хотел упасть рядом с ним. Но Бабаджян выбросил вперед руки и так торопливо и судорожно стал загребать скрюченными пальцами снег и все, что было под снегом, что Исхаков понял — ефрейтору больше не подняться, и отшатнулся обратно, вправо, к отделению Седых.
В изломанной, но размеренно перебегающей цепи все чаще и чаще стали рваться снаряды и мины. Немецкая артиллерия заранее пристреляла на ничейной земле каждый квадратный метр и теперь усилила огонь по танкам. Один из них, тот, который поддерживал соседнюю роту, уже недвижно стоял на снегу, и танкисты в черных комбинезонах, переползая с места на место, сновали вокруг него.
Сколько времени прошло после взлета ракет? Три минуты? Пять? Семь? Не больше, хотя никто из бежавших — будь внезапно спрошен об этом — ни сейчас, ни позже не ответил бы. А за эти минуты все поле, лежавшее между нашими и фашистскими окопами, преобразилось и полнилось уже той деловитой и строгой хлопотливостью, которая даже под лютым вражеским огнем делает его в какой-то мере обжитым, освоенным.
Низко приникая к земле, перебегали санитары. У пушек, выдвинутых на прямую наводку, суетливо работали расчеты. Артиллерийские наблюдатели и связисты обосновывались в еще дымящихся воронках. А те, кто пять-семь минут назад сделал ничейную землю обжитой, еще только подбегали к вражеским траншеям. Наша артиллерия к этому времени перенесла огонь вглубь обороны, и бурая завеса разрывов,