«Крайне чрезмерны самоволие и жестокость, которые являет разбойник Нурхаци. Если б он на самом деле желал быть в мире с нашею страной, то разве б он намерения имел напасть? С того времени, как разбойники-япошки опустошили нашу страну, жить стало нам невмоготу. Однако до конца блюду душевную чистоту слуги Сына Неба, не поддаваясь на соблазны злого разбойника»{53}.
— И то ладно, — с кривой ухмылкой заключил начальник Бин бу.
Те места в послании вана, где изливался в сетованиях он, не особо занимали скопцов из Палаты обрядов. Для них на первом месте было то — во всем ли ван ведет себя как верноподданный владыки Поднебесной, не допустил ли он чего такого, что, хоть и на письме, может позволить старший, но никак не младший. Насколько верный ван слуга, сомнения уже были. И то, что в переписку он выступил с разбойником и плутом, их только усугубило. И что на этот счет ван говорит в своем письме? «Закрывать и открывать перед ними двери, ослаблять и натягивать узду— обычное правило обращения с дикарями… Нурхаци-атаман, прочтя ответ тот, пришел в крайнее неистовство. И если бы наша страна на деле намеревалась войти с ним в мирные сношения, то разве бы написаны были слова, которые вызвали его гнев?»
— Ну, видно, так оно, — переглянулись между собой сановники Ли бу, — А каковы же те слова, которыми допек он дикаря?
— Он называет свое владение «Позднее Золотое». А наш пограничный начальник в письме написал «Цзянь-чжоу». А это слово— название племени, которое оно удостоилось получить от Небесного двора. Он называет себя «ханом», а пограничное начальство наше в письме к нему именует его как «мафа», с предводителем то бишь обращается с ним как иноземцев, и только{54}.
От этих слов довольно потирали руки одни, негромко хихикали другие.
* * *
Таких холодов, какие приключились в эту зиму, припомнить старожилы не могли. Даже земля, не укрытая плотно покровом снега, не выдерживая безжалостных объятий мороза, местами трескалась. Сюнь Тинби приказал топить, не жалея дров, однако большой, старый дом никак не нагревался. И, возвратившись к себе после очередной поездки по сторожевым постам, по местам, отведенным для военных занятий, Сюнь долго не снимал верхней одежды. «Отказ отозвать его с Ляодуна явился для него, — шептались за спиною порученцы, — словно для ленивого быка палки удар по ребрам».
Не ожидая нового, задвигался, забегал с налитыми кровью глазами. И полетели головы у многих, кого Сюнь нашел бездельником иль трусом. «Меня жалеют? — вопрошал себя. — Понятно, нет. Так и я жалеть не буду. Иль победителем в столицу въеду, иль голову пускай мне снимут».
— А он, злодей Нурхаци, малость приутих. Видать, морозы лютые заставили его людей в норы залезть и греться у огня. Ну ничего, скоро узнают, кто такой Сюнь Тинби. Войско я собрал, как-никак за сотню тысяч перевалило. О том ли ведомо тебе, злодей? Правда, та рать, что у меня, довольно разношерстна. Не все, кто в ней, знакомы с навыками боя. Но то пока. Еще есть время. А главное, в ней все больше старожилы здешних мест. Для них уйти отсюда — бродягами стать в Чжунюани. Ведь что Нурхаци говорит: «мне покоритесь и будете иметь, что было, а то и больше». Письмами подметными так и сыплет, удержу не зная. Сегодня вот опять подали мне.
— Так… что на сей раз пишет? Мы, говорит разбойник о себе, хан государства Хоу Цзииь. — Как так? — кровь в голову ударила Сюню. — Ведь говорить «Мы» приличествует лишь Сыну Неба?! И кто дал право дикарю себя именовать каким-то ханом?
Что там еще? Ага, бахвалится вор: «Мне Небо помогает, оно же осуждает Срединную страну». И потому он говорит: «Начальникам всех крепостей лучше всего Нам покориться, и пусть прочий народ Срединной идет под Нашу руку».
— Это слова собаки и барана! — в раж войдя, в тепле согревшись, хватил цзинлюэ кулаком по столу. И тот задвигался, как будто приподнялся. Кулак убрав, Сюнь в страхе на стол воззрился. Тот не стоял недвижно, словно мелкой дрожью исходя, плясал на месте.
— Воистину неведома эта земля! — успел промолвить Сюнь, как в комнату влетел слуга, глаза тараща: «Земля дрожит!» И вспомнились цзиплюэ чьи-то слова: «Когда земля трясется под тобою, то не угоден ей ты».
А пару дней спустя гонец, от устали бесстрастный, привез бумагу. «Дела сдавайте», — говорилось в ней.
— Вот жизнь она, — пожал плечами Сюй. — Просишь — отказом отвечают. Молчишь — дают, чего уж вроде не хотел. Ну что поделаешь? Сын Неба повелел — наш долг служить, где он прикажет.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Что ненки для зубов таких, как у Лэгдэн-хана? От них трещат хрящи бараньи, а пенки из сливок он зубами просто мнет, кидая их за горстью горсть в широкий рот. Охоч до пенок Лэгдэн-хан. Но что-то он сейчас их ест вроде бы без удовольствия. Такой вид у него, словно не пенки у него во рту, а сыра овечьего комок сухой.
Горсть проглотив, Лэгдэн губы сомкнул и окаменел, словно бурхан, что наискось сидел, ноги поджав, и благодушно глядел глазами без зрачков, чему-то улыбаясь. В отличие от него чахарский Лэгдэн-хан был мрачен. В углах рта белели остатки пенок. Казалось, ярость, выйдя из нутра Лэгдэна, застыла пеной белой на губах.
Чашу из потемневшего серебра Лэгдэн молча поднял к глазам, на Дно пустое поглядел и обронил негромко: «Управился я сам вполне. И мне делиться с кем-то вовсе не было нужды…» И тут, как вспугнутая стая птиц, налетели разом мысли… А вот выходит так, что первому ему, Лэгдэну, не быть уте в окрестных землях. Маньчжур Нурхаци в силу входит и заявляет о себе. И был бы кто он, тот Нурхаци… Кто знает имя его предков? А он, Лэгдэн, побег от дерева Чингиса. Предки его, Лэгдэна, по стойбищам вождей, потомком чьим себя считает Нурхаци, как победители прошли. Хоть и звалось владение Золотым и потому мнили правители его, что оно несокрушимо, однако, словно глиняный горшок, в куски рассыпалось. И вот теперь опять название прежнее — Айжин — звучит. Оно не просто режет слух ему, Лэгдэну, но душу леденит опаской, злостью.
Поставив чаше на кошму, Лэгдэн вгляделся в глаза недвижные бурхана. Взгляд ниже опустил потом и тут улыбки, застывшей на бронзовых губах, вынести не смог. Вдруг показалось, что бурхан молча подсмеивается над ним, Лэгдэном, и хан стремглав из юрты выбежал.