приключилась давно, дело было не в спорах о том, хорошо или плохо это написано, а в том, что этот текст — своеобразный эксперимент: общество подсознательно рассчитывает на актуальность и документализм, а ему честно говорят: «Нет, я там не был, не доехал, только как-то был в Моздоке». Оппоненты говорят: «Наконец-то мы имеем не мемуар, а роман», а очевидцы им говорят: нет, это было не так, и то не эдак, и вот это неправдоподобно, и то, и вот это. То есть «Асан» был очень интересным полигоном для размышлений, но не только о войне как таковой, а о восприятии некоего события. Роман всё более и более, из-за этих комментариев очевидцев, переходил в мифологическую плоскость. Хочется того историкам, или нет, Отечественную войну двенадцатого года народ будет воспринимать по Толстому, книга которого далека от истории. Что произойдёт с нашей войной на Кавказе, будет ли роман Маканина главной книгой о ней — покажет время.
Позднюю прозу Маканина я не то чтобы не любил, а относился к ней с инерционным уважением. Но надо понимать, что писатель вообще ничего не обязан — он не обязан писать одинаково нравящиеся тебе книги, не обязан как-то «развиваться» или «совершенствоваться». То есть, если тебе кажется, что он не соответствует твоим ожиданием, то «это факт твоей биографии».
Впрочем, книги ушедших можно снова открыть, проверить ощущения, что я и советовал бы вместо любого надрывного ритуала прощания.
Потому что нет никакого прощания, пока сохраняется способность к чтению.
Вот в повести «Голоса» есть такое место, вот просто перечитайте, и всё: «Если же говорить о днях за днями и представить себе, кто же они такие и как они выглядят — любящие нас, то каждый может нарисовать себе картинку с сюжетом. Картинка совсем несложная. Нужно только на время уподобиться, например, жар-птице: не сказочной, конечно, жар-птице, а обычной и простенькой жар-птичке из покупных, у которой родичи и любящие нас люди выдёргивают яркие перья. Они стоят вокруг тебя и выдергивают. Ты топчешься на асфальте, на серой и ровной площадке, а они топчутся тоже и проделывают своё не спеша, — они дёргают с некоторым перерывом во времени, как и положено, впрочем, дёргать.
По ощущению это напоминает укол — но не острый, не сильный, потому что кожа не протыкается и болевое ощущение возникает вроде бы вовне. Однако прежде чем выдернуть перо, они тянут его, и это больно, и ты весь напрягаешься и даже делаешь уступчивые шаг-два в их сторону, и перо удерживается на миг, но они тянут и тянут, — и вот пера нет. Они его как-то очень ловко выдергивают. Ты важно поворачиваешь жар-птичью голову, попросту говоря, маленькую, птичью, куриную свою головку, чтобы осердиться, а в эту минуту сзади вновь болевой укол и вновь нет пера, — и теперь ты понимаешь, что любящие стоят вокруг тебя, а ты вроде как топчешься в серединке, и вот они тебя общипывают.
— Вы спятили, что ли! — сердито говоришь ты и хочешь возмутиться, как же так — вот, мол, перья были; живые, мол, перья, немного даже красивые, но штука в том, что к тому времени, когда ты надумал возмущаться, перьев уже маловато, сквозь редкое оперенье дует и чувствуется ветерок, холодит кожу, и оставшиеся перья колышутся на тебе уже как случайные. „Да что же делаете?“ — озлённо выкрикиваешь ты, потому что сзади вновь кто-то выдернул перышки, сестра или мать. Они не молчат. Они тебе говорят, они объясняют: это перо тебе мешало, пойми, родной, и поверь, оно тебе здорово мешало. А сзади теперь подбираются к твоему хвосту товарищи по работе и верные друзья. Они пристраиваются, прицеливаются, и каждый выжидает свою минуту… Тебе вдруг становится холодно. Достаточно холодно, чтобы оглянуться на этот раз повнимательнее, но когда ты поворачиваешь птичью свою головку, ты видишь свою спину и видишь, что на этот раз ты уже мог бы не оглядываться: ты гол. Ты стоишь, посиневшая птица в пупырышках, жалкая и нагая, как сама нагота, а они топчутся вокруг и недоумённо переглядываются: экий он голый и как же, мол, это у него в жизни так вышло.
Впрочем, они начинают сочувствовать и далее соревнуются в сочувствии — кто получше, а кто поплоше, они уже вроде как выдергивают собственные перья, по одному, по два, и бросают на тебя, как бросают на бедность. Некоторые в азарте пытаются их даже воткнуть тебе в кожу, врастать, но дарованное перо повисает боком, криво, оно кренится, оно топорщится, и в итоге не торчит, а кое-как лежит на тебе… Они набрасывают на тебя перья, как набрасывают от щедрот, и тебе теперь вроде бы не голо и вроде бы удобно и тепло — все же это лучше, чем ничего, всё же сегодня ветрено, а завтра дождь; так и живешь, так и идёт время.
Но вот некая глупость ударяет тебя в голову, и ты, издав птичий крик, начинаешь судорожно выбираться из-под этой горы перьев, как выбираются из-под соломы. Ты хочешь быть, как есть, и не понимаешь, почему бы тебе не быть голым, если ты гол. Ты отбегаешь чуть в сторону и, голый, в пупырях, поеживаясь, топчешься, дрожа лапками, а гора перьев, играющая красками и огнями, лежит сама по себе, ты суетишься поодаль, и вот тут они бросаются все на тебя и душат, как душат птицу в пупырях, голую и посиневшую, душат своими руками, не передоверяя этот труд никому; руки их любящие и теплые; ты чувствуешь тепло птичьей своей шеей, и потому у тебя возникает надежда, что душат не всерьеёз — можно и потерпеть. Конечно, дышать трудно. Конечно, воздуха не хватает. Тебе непременно необходимо вздохнуть. Твоя куриная башка дергается, глаза таращатся, ты делаешь натужное усилие и ещё усилие, — вот наконец воздух всё же попадает в глотку. Но, увы, с другой стороны горла: они, оказывается, оторвали тебе голову»[452].
03.11.2017
Сто лет (о юбилее Октябрьской революции)
Праздники похожи на дорожки между газонами.
Есть известная метода — сперва посмотреть, как будут ходить люди, а потом уже проложить асфальт или накрыть дорожку плитами.
Что ни делай, хоть кол на голове теши — всё равно на том газоне, что стоит на пути прохожих, появится вытертый длинный след от сотен ног.
С праздниками ровно тоже самое.
Есть праздники, сконструированные искусственно, а есть те, что проросли из глубины времён или вовсе