– Ваше преподобие! – Это был мужской голос. Незнакомый голос. – Ваше преподобие! Священник Бильянова! Вы дома?
Дорога к двери была длинной. Франтишек Бильянова шел, словно на ногах у него были железные цепи. Он открыл дверь. Дневной свет ослепил, а солнце, кажется, в первое мгновение чуть не сожгло его. Внезапно он понял, что, должно быть, уже несколько дней не выходил из дома, не считая рассеянных походов в уборную. Он даже не смотрел в окна, а если и смотрел, то ничего не видел. Поля вокруг Кёнигинхофа, там, где они оставались под паром или где посеяли озимую пшеницу, покрылись зеленой дымкой. Пели птицы. А он и позабыл, как громко могут петь птицы, когда понимают, что наконец пришла весна. Пение вонзилось ему в сердце.
Перед пасторским домом стояли мужчина и женщина. Он не знал их. Он моргал от яркого света и думал, что мышцы его лица задеревенели, так медленно они выполняли его приказ прищурить глаза. Несколько мгновений спустя он почувствовал, что нужно что-нибудь сказать.
– Что?
– Я надеюсь, мы не помешали вам, – сказал мужчина.
– Мы просто на минутку, – добавила женщина.
Священник Бильянова посмотрел им за спину. На деревенской дороге рядом с пасторским домом стояла карета.
– Мы хотели бы… э… Мы хотели бы увидеть малышку, – сказала женщина. – У нее все хорошо?
– Ребенка? – надтреснутым голосом повторил священник. – Вы хотели бы видеть ребенка?!
– Да. Если это возможно. Мы не причиним ему вреда.
Словно в тумане, священник Бильянова отступил. Пара последовала за ним и вошла в дом. Мужчина любезно улыбнулся ему. У женщины в глазах стояли слезы, но она тоже улыбнулась. Что-то проникло в мозг Франтишека Бильяновы и зажгло искру, а что-то еще проникло в его душу и задело какую-то струну. Он заморгал – медленно, как сова.
– Что это там – колыбелька? Можно мне… О-о-о…
Оказавшись у колыбели, женщина умолкла. Священник Бильянова увидел, как тонкие ручки его ребенка машут в воздухе, и услышал бульканье. Он бросил беспомощный взгляд на мужчину, но тот тыльной стороной ладони смахнул слезу со щеки. Священник снова повернулся к женщине, но она закрыла руками лицо и беззвучно плакала. Когда окружающие предметы поплыли у него перед глазами, Франтишек Бильянова понял, что тоже плачет.
– Ты… – заикаясь, произнес он, так как со слезами вернулась память, – ты…
– Я не смогла помочь ей, – всхлипывала она. – Я не смогла помочь ей. Я столько лет училась, чтобы справиться с такой ситуацией, и я не смогла помочь ей. Просто чудо, что ребенок выжил.
– Ты… – заикаясь, повторил священник Бильянова.
– Я не была готова посмотреть тебе в глаза. Я ждала, пока не увидела тебя далеко в поле, и тогда я ушла. Я должна была бы остаться и разделить твою боль, но боялась, что это убьет меня. Я убежала. Я виновата перед тобой и прошу тебя о прощении.
Священник Бильянова на негнущихся ногах двинулся вперед. Она опустила руки и подняла к нему лицо. Он посмотрел на нее.
– Она тогда… Она хоть что-нибудь…
– Она думала о тебе. И она улыбалась. Она была счастлива.
Он только тогда заметил, что ссутулился, когда наклонился вперед и уткнулся лбом в колыбель. Боль, сильнее любой другой, которую он чувствовал раньше, пронзила его тело, открыла рану, вонзилась в сердце и разбила скорчившееся, судорожно сжатое, загрубевшее, зарубцевавшееся «я», прятавшееся у него внутри, на тысячу осколков. Он заплакал – хрипло и с глубокими, горькими всхлипами.
– Попелька, – стонал он. – Мне так тебя не хватает. Попелька…
Через какое-то время он понял, что может перестать плакать. Он чувствовал себя человеком, которого разрубили быстро вращающиеся мечи. Он чувствовал себя человеком, которого разрубили мечом, но он выжил. Женщина, державшая Попельку за руку, когда та испустила последний вздох, и приведшая ее ребенка в этот мир, сидела рядом с ним на корточках.
– Кажется, я так и не представилась тебе, – сказала она. – Я – Александра фон Лангенфель. А это мой муж – Вацлав фон Лангенфель.
Мужчина с копной рыжих волос, в которых поблескивала седина, кивнул ему.
Франтишек Бильянова словно со стороны услышал свой неуверенный голос:
– Ребенок… Господи, ребенок… Что я могу ему дать? Какое будущее у него здесь? Малышка заслуживает мать, отца… Я не справлюсь. Слишком многое в ней напоминает мне о Попельке. Я никогда не смогу вести себя с ней естественно. О боже… Это разобьет мне сердце, если я отдам ее, но если она останется, это когда-нибудь разобьет сердце ей! Я хочу, чтобы кто-нибудь позаботился о ней…
Александра фон Лангенфель и ее муж переглянулись.
– Об этом мы и хотели с тобой поговорить, – призналась она. – Франа… как зовут малышку?
– Я однажды услышал кое о чем, – заикаясь, признался Франтишек Бильянова, – о стране… там, в Новом Свете… куда уходят те, кто хочет оставить за спиной прошлое и начать все заново. Она называется… она называется… Виргиния. Я окрестил малышку Виргинией.
Александра и Вацлав снова переглянулись. Александра опять заплакала.
– Виргиния, – повторила она. – Виргиния. – Она медленно кивнула. Франтишек почувствовал, как она сжала ему руку. – Вот так в любом конце скрывается новое начало.
Послесловие
Что еще можно написать о войне, об ужасах которой уже столько всего сказали другие – начиная с непосредственных участников, таких как Петер Гагендорф и Ганс Якоб фон Гриммельсгаузен, и заканчивая Рикардой Хух, чей фундаментальный исторический труд о Тридцатилетней войне до сих пор не имеет себе равных? О вооруженном конфликте, который продолжался в течение периода, равного средней продолжительности жизни, с невероятным цинизмом велся главнокомандующими под девизом «война войн/ кормит» и в результате поглотил почти всех протагонистов. Войны – это катастрофы, а вовсе не природные катаклизмы. Они создаются людьми. Поэтому рассказывать историю о войне можно только с точки зрения людей, принимавших в ней участие.
Когда я писал «Кодекс Люцифера», я даже не догадывался, что история Codex Gigas растянется на целых три книги. Но потом я понял, что последний том трилогии следует посвятить окончанию Тридцатилетней войны. Эта драматургическая необходимость, как я считаю, основана, во-первых, на том, что один из ключевых годов для Codex Gigas – год 1648-й; во-вторых, на самой структуре моей истории: ее первая часть связана с любовью, вторая – с верой, а третья – с надеждой. Когда еще человек так нуждается в надежде, как не в конце войны? Итак, я занялся этим ужасным временем. Крохотную частицу того, что я извлек из чтения и многих бесед с историками и архивариусами, вы смогли прочесть на страницах, предшествующих данному послесловию. Верьте мне, когда я говорю вам, что изображенные в книге ужасы – вовсе не выдумка. Когда речь заходит о Тридцатилетней войне, никакой писатель не может выдумать такие низости, которые совершались на самом деле. О любом, кто бы написал историю, в которой люди из фанатичного суеверия сжигают невинных женщин и детей на костре из их городов, в то время как осаждающие расстреливают городские стены, разбивая их на куски, сказали бы, что он просто гонится за эффектом. И тем не менее все именно так и происходило.