одну руку, другую поднёс ко лбу. Перекрестился. И — «Гись! Гись!» — лётом пошёл через Пожар.
В глаза бросились красная кремлёвская стена на белом камне и опушённая поверху белым же снегом. Золото Покровского собора. Разновеликое его многоглавие. Ветер резал стрельцу лицо, напряжённые руки в трепете вожжей ловили каждый шаг намётом шедшего жеребца, но достигла его мысль: «Хорошо, ах, хорошо!» — и стынущие на ветру губы стрельца сами выговорили:
— Лепота, лепота!..
Ветер заглушил, смял слова, отбросил в сторону.
Не знал о том стрелец Арсений Дятел, что в последний раз вот так вот пролетел по Москве и в последний же раз увидел то, о чём губы выговорили невольно — «лепота». Не подумал, что быть его Дарье вдовой, детям сиротами и больше — хлебать им из безмерной чаши до дна вместе с другими русскими людьми того лиха, что шло на Россию.
Жеребец свернул на Варварку. Тем же ходом вышел к Варварским воротам, а здесь до Таганской слободы было рукой подать.
За дорогу — на ходу-то и мысли бойчее — стрелец многое обдумал. Проник в разговор, который вёл Василий Васильевич с приятелями. Уразумел: он-то, полковник, в дружках у старшего Шуйского был. Вместе водку пили и, знать, вместе о будущем мороковали. Вот так.
С тестем Арсений говорил долго. Сидели за столом, опустив головы. А и в той, и в другой голове было: «Ах, Россия! Россия несчастная…» Более другого на Москве боялись, что верхние раздерутся. А здесь к этому шло. И об ином и тот и другой, может, разными мыслями, но думал: каждому, кто наверху сидит, большой кусок от российского пирога отрезается. Такой кусок, что ни ему, сильному, не прожевать, но и всему его роду не одолеть. Однако он всё тянет и тянет руку ещё больше от пирога отхватить. Ещё… А зачем? Отчего такое? И вот неглупые были мужики, а мысль не родили — может, пора руку-то над пирогом придержать? Все жалеем Россию, жалеем, слёзы по ней точим… Жалеть-то, наверное, хватит. И ручонку бойкую, над пирогом занесённую жадно… Вот то самое! А?
Пан Мнишек смаковал чудное токайское вино, большим любителем которого был давно. Только виноград, произрастающий на венгерских просторах, мог дать столь божественный сок. Токайское вино обжигало огнём, пьянило ароматом, кружило голову так, что человек, отведавший хотя бы и глоток, чувствовал себя небожителем.
Пан Мнишек слегка пригублял золотистый напиток и замирал надолго. И никаких слов. Токай был выше речей.
Одно огорчало пана Мнишека в эти минуты — винца столь достохвального в обозе, который он вёл за собой, оставалось всего ничего. Три полубочонка. А без этого напитка жизнь пану была не в жизнь. Три полубочонка… Пан морщился от этой печальной мысли. Иных забот у него не было.
С казаками, что так разбушевались не ко времени, уладилось. Успокоились казачки. Правда, мстя за неудачу в штурме Новгорода-Северского, разграбили они, почитай, все окрестности. Налютовались так, как и в чужой стороне грех лютовать. Народ расходился врозь — куда глаза глядят. Но в том большой беды пан Мнишек не видел. Казаки, они и есть казаки, считал, а поселянин для того и существует, чтобы его не один, так другой грабил.
Мнимый царевич прибодрился, и произошедшее под стенами Новгорода-Северского уже не казалось ему столь мрачным. Не без совета монашка-иезуита приспособился он ныне ездить по церквам окрест ставшего лагерем буйного его воинства. И — чинный, благостный, в богатых одеждах — стоял службы подолгу. Кланялся низко, молился истово, с почтением подходил под благословение священников.
К изумлению суетного пана Мнишека, произвело это и на воинство, и на местный люд впечатление удивительное. Не много времени прошло, а вокруг заговорили:
— То истинный царевич…
— Смотри, как богу служит…
— Защитником нам, сирым, станет, коль богобоязнен…
Вначале старухи о том зашептали, уроды, дураки и дурки всякие, которых, известно, при каждой церкви немало, затем бабы заговорили, уже погромче, а там, глядишь ты, и мужики туда же. Стоит такой облом стоеросовый и в затылке чешет: «Н-да, оно верно… Коли бога боится, смотри, и нас пожалеет…» За ним другой: «Точно… Эх, ребята, надо нам на энту сторону переваливать… Один хрен, какой царь. Лишь бы мир был. Мочи больше нет тяготу эту терпеть…»
На измученных лицах проступала надежда.
Пан Мнишек как-то раз сам пошёл посмотреть мнимого царевича в церкви.
Церквёнка была не богата. Без знаменитых икон и золота на стенах, с попом, одетым в ветхую рясу. Но народу набилось в церковь много, стояли и на паперти, и по всему церковному двору.
Мнимый царевич стоял, вытянувшись струной, как ежели бы слова молитвы, выпеваемые хором, пронзили его до глубины души. Лицо было отрешённым. Попишка размахивал кадилом, попыхивавшим синим дымком, и взглядывал на царевича растерянно. А тот истово подносил пальцы ко лбу, крестился, а в один миг, будто бы забывшись, подтянул в пении молитвы, явно выговаривая святые слова. Попишка моргнул простоватыми белёсыми ресницами, и рука его с кадилом заходила быстрей.
«Да, — подумал пан Мнишек, — слуги нунция Рангони не глупы».
Ещё большее впечатление на пана Мнишека произвёл выход мнимого царевича из церкви.
По окончании долгой службы мнимый царевич вышел на паперть и остановился. В храме, при свете свечей, Мнишек не разглядел достаточно его лицо, а тут увидел — оно было залито слезами. Глаза светились чудно. Но особенно поразили пана Мнишека движения мнимого царевича. Они были неторопны, плавны, необыкновенно величественны.
Мнимый царевич взял с поднесённого ему блюда горсть монет, но не швырнул их в окружившую паперть толпу, не бросил под ноги людей, а с осторожностью, с состраданием вложил в каждую тянущуюся к нему руку. Он не подавал золото сирым, но принимал от них благость страдания. Это было необыкновенно. И сам пан Мнишек вдруг засомневался: да правда ли перед ним вор, расстрига Гришка Отрепьев, но не истинный царевич? Так неожиданно раскрылось лицо стоящего на паперти человека в златотканых одеждах, так искренни, так милостивы были его глаза, так царственна благословляющая толпу поднятая рука. И пан нисколько не удивился вспыхнувшему над головами собравшихся у церкви возгласу:
— Слава! Слава! Слава!..
Было от чего благодушествовать пану Мнишеку. Попивать винцо. Ароматный токай. И тут случилось то, чего он меньше всего ожидал. Пану подали письмо от Льва Сапеги.
Не почувствовав грозящей ему опасности от хрустнувшей в пальцах бумаги, пан Мнишек поднял размягчённое славным токайским вином лицо к доставившему письмо офицеру и легкомысленно стал расспрашивать о погоде в Кракове, о зимних празднествах, которыми славился город. Расчувствовавшись, пан Мнишек пригласил офицера к