«В этих краях чего только не было, девочки. Многих немцы тогда выселили, перевезли куда-то, и больше они не вернулись даже после войны, наш дом заняли, а нас – в баню жить. Один раз я солдату попить дала. А он смотрит и смотрит. А потом его ранили, и он в госпитале и умер. А у меня отец на войне погиб, дядья тоже, никого из старших мужчин не осталось». Валечка вытирала глаза.
Правда о том, что случилось с мистером Вольдемаром, которую так подробно описал мой друг Эдгар По, была отвратительной. Кстати, с нашей поварихой могли происходить сейчас те же превращения. От истории про Черного кота, замурованного в стене, пробегали мурашки, но все эти события являлись чистой правдой. То же, что рассказывала тетя Валя, было неправдоподобно. Конечно, и среди немцев могли затесаться герои. Зорге, например. Ну почему, если уж не полюбила нашего, она не выбрала хотя бы Зорге?! Мы больше не желали слушать про этого Герта!
Маринка явно была со мной согласна. Все остальные спали, и позор тети Вали можно было не разглашать.
На следующий вечер нам устроили танцы в столовой по случаю праздника. Когда мы вошли туда, мальчишки уже стояли у стены. Громыхала песня о лебеде. Ты прости меня, любимая, Что весенним днем В небе голубом, как прежде, Нам не быть вдвоем, – кричал лебедь-самец своей гибнущей от выстрела подруге, и мне вспоминалась предыдущая ночь, слова тети Вали, ее блестящий взгляд, то, как она растирала себе грудь, плакала и улыбалась чему-то. После лебедя поставили Крестного отца. Сердце стало остроконечным и долго падало в живот.
Вообще-то мне нравился Алеша Санников. Один раз мы встали за огромную открытую дверь, и он приблизился к моему лицу так, как еще ни один мальчик до него, если не считать того, который, когда мне было пять лет, – но об этом уже было просто смешно вспоминать, – обнял меня, когда мы смотрели мультики в больнице, и позвал вместе посидеть на горшке. Из вежливости я согласилась, но так и не смогла его полюбить. Потом, примерно год назад, был Ленька Стуков, и мы смотрели друг на друга из боксов, между которыми размещалось еще два других. В одном из них жил мальчик-инвалид со своей мамой. У него была огромная голова и маленькое скелетообразное тело. Голове было лет четырнадцать, она хныкала, мама кормила ее с ложечки. Но мы с Леней смотрели только друг на друга. Такие долгие, жгущие взгляды я потом уже никому не смогла послать и ни от кого выдержать. Несмотря на Алешу, Леня по-прежнему оставался моим избранным, просто к нему прибавился еще один. У Алеши глаза были голубые, а у Лени – черные, с длинными ресницами. Ну разве тут можно выбрать и сравнивать? Я вспоминала, конечно, только тех, с кем у меня были взаимные отношения. Не стоило, например, больше думать о Сережке, которого я обещала любить когда-то всю жизнь, хоть он и не обращал на меня внимания. Тогда моя подруга Катя убеждала меня отказаться от обещания: «Ну как же? Он же писается, он украл у воспитательницы ручку»… Прошло всего полтора года, и я уже чувствовала себя свободной. Как же быстро забывались сильные чувства! Были, конечно, и отношения наоборот – когда добивались меня: один мальчик даже вырвал мне клок волос за то, что я не хотела с ним танцевать. Но то, что происходило с Алешей, было первыми настоящими отношениями. В углу, за дверью он коснулся губами моей щеки. Не совсем так, как было надо и как я где-то видела, к тому же длилось это прикосновение только секунду, но между нами не было никакого расстояния. Вне расстояний мы сделали что-то такое, что лучше было скрывать. Может быть, даже от себя самих. Когда Крестного отца поставили еще раз, он пригласил меня, и мои вытянутые руки на его плечах напряглись, как провода с током. Я ощущала, как они дрожали. Мне хотелось, чтоб этот танец закончился поскорей или никогда не кончался.
Может быть, психованность, которая концентрировалась тогда в столовой, придала нам смелости, и в тот же вечер мы нагрянули в узилку. Тетя Зина, подслеповатая, вечно склонившаяся над шитьем, жалела Жанку, и, пока она и еще несколько девчонок отвлекали Зину расспросами, загораживая полки, Галка долезла до верха и сбросила мне суконный мешок от обуви. Возможно, Череп ждал в нем конца праздников и приезда начальства для разбирательства, а может, няньки решили пока не доносить на нас и припасали Череп для каких-то своих целей. Ясно было лишь, что рано или поздно его хватятся.
Ночью под одеялом у Маринки я заглянула ему в глаза. Он изменился. Выражение лица стало четким и грустным. Если б не характерный чуб, я бы подумала, что передо мной кто-то другой. Кто-то, кажется, даже знакомый, но только не тот, кто был раньше. Да и история, которую он решил нам рассказать, совсем не походила на предыдущие.
«Жила-была девочка, – начал Череп. – Она была очень красива. Той самой красотой, которая свойственна всем девочкам, когда они смотрят в свои глаза в отражении и не могут оторваться. Когда улыбаются себе нежно и загадочно и понимают, что они прекрасны так же, как весь мир, который их любит.
Жила-была девочка, но однажды высоко в пространстве, где до того очень редко видны были лишь белые следы от самолетов, пролегла черная трещина, и одна сторона зеркала помутнела. Сначала только в отражении, а потом уже повсюду девочка заметила черные листья. А может, это были опаленные бабочки. Они медленно облепляли кусты и деревья, а когда слетали, то на их месте оставались лишь обугленные остовы. И еще девочка больше не могла даже в отражении найти ни себя, ни луга своих глаз, через который когда-то шла бесконечная желтоватая тропа, теплая от солнца. Девочка оттолкнула зеркало, отец поднял ее на руки, и его запах запекся в ней коркой хлеба, печатью на губах и кончиках пальцев. Отец был веселым, и все плакали. Мелькали вагоны, и множество отцов махало ей из окон. Жила-была девочка, и однажды она не смогла больше улыбнуться. Теперь она стала взрослой, даже не успев вдоволь наплакаться, когда маму затянула в себя земля. А ей надо было ходить по ней и взращивать на ней и давать от нее другим девочкам-сестрам. Был и братик, и девочка стала их мамой. Жила-была девочка-мама, у нее были грубые руки с цыпками, морщины на лбу, чужая или наспех перешитая (ведь она выросла больше и выше своей мамы, и даже ее лифчик ей не подходил) одежда, и все это было на ней и в тот печальный день, когда ее озарило холодное солнце. Давно разучившийся плакать мальчик с темно-голубыми глазами посмотрел в ее лицо и увидел себя, а не смерть. У них с этой девочкой не было ничего общего и никакого будущего, но в одну секунду он увидел себя и свою короткую, долгую жизнь, и ему показалось, что все, что случилось до этого, было лишь испытанием. Жила-была девочка, и, открыв глаза, она заметила этот сухой взгляд и изумилась и в тот же миг увидела себя и тот самый луг, который уже давно забыла искать, и сосны, и реку с красными берегами и двойным дном, и столько еще всего, что, казалось, хватит навечно. И после этого они уже не могли оторваться друг от друга».
Мы слушали. Маринка поднесла Череп к окну, и снова месяц, как в первый день, холодно окутал его светом.
А когда голос Черепа затих, мы увидели Валечку. Скорбная, словно женщины на последней встрече с тетей Риммой, она стояла в дверях.
– Что это у вас тут такое? – спросила она сдавленно и прижала руки к груди. Что ж, конечно, няньки-противницы не посвятили ее в нашу историю.