— Отец!.. Когда я уходил из дома, она была совсем маленькой девочкой… Теперь же она расцвела, словно роза Иерихона, и даже Суламифь Соломоновой песни не может быть прелестнее ее!..
— Жена Симеона, Сарра, — женщина предприимчивая и умная. В доме своем установила она двенадцать ткацких станков, за которыми трудятся двенадцать работниц, что приносит большой доход дому Симеонову. Они богаты и могут оказаться полезными в предстоящем тебе многотрудном пути…
— Счастлив тот, кто может в мире и радости сердечной вить семейные гнезда и вводить в них любимых своих!
— Рассчитываю также и на щедрость руки Гория. Он делает благовонные мази и жидкости, которые помощницы его разносят по улицам Рима, и воистину сей верный последователь сладкого учения Гиллеля отметит того, кто если и проливал кровь, то только в защите земли отцов наших и под знаменем Бога Саваофа.
— Отец, почему ты позволяешь Миртале в столь поздний час возвращаться с той стороны Тибра? Зачем посылаешь ее в едомский вертеп? Зачем ты научил ее говорить на языке врага?
На этот раз Менахем должен был услышать и ответить, потому что Йонатан наклонился к нему и сильно потянул его за платье, вперив в него пылающий гневом взгляд.
— Сын мой! — ответил он кротко. — Разве не сами мы вынуждены зарабатывать себе на хлеб насущный и одежду? А сколько она могла бы заработать, если бы я ее держал в Тибрском заречье, словно птицу в клетке, а уста ее сделал бы немыми в отношении тех, среди которых мы живем?
— Пусть бы она лучше умерла с голоду и навсегда онемела, чем…
Он сдержался, замолчал, посмотрел на морщины, покрывшие лицо Менахема, на усталые, обрамленные кровянистым ободком веки, на его увядший рот; немного помолчал и тихо добавил:
— Отец, я не уйду отсюда без Мирталы! Я заберу ее с собой в Галлию и там в безопасном уголке совью укромное гнездо, в котором спрячу ее от посторонних глаз…
Менахем долго думал, тряс головой и наконец произнес торжественным голосом:
— Она наречена тебе с детства, Миртала твоя невеста. Так возьми ж ее в жены, и пусть благословение Господне пребудет с вами и потомством вашим. Я лишь боюсь…
— Ты боишься, как бы ее присутствие не затруднило мое бегство; так пусть же она лучше погибнет рядом со мною, чем…
И снова большими усилиями воли он сдержал себя и замолчал. По глубоким морщинам, покрывавшим щеки Менахема, скатились две слезы.
— Одинокой будет старость моя, как у кедра, от которого секира отсекла все побеги его… —
Он поднял голову, зарделся, очи его стрельнули молнией. — Но, — сказал он, — Господь в доброте своей дал мне неисчерпаемое утешение… — Его рука тихо легла на пергаменты, покрывавшие стол. — С ними, — добавил он тише, — я выдержу до конца… С их помощью я до последнего момента буду служить истине и справедливости… Из них исходит свет, который осветит и обогреет дни старости моей!..
— Эти пергаменты, отец, были занятием и счастьем твоим еще до того, как я покинул эти места. Но что ты пишешь?..
— Об этом ты узнаешь завтра. Завтра я впервые открою свою душу взору человеческому, и это будет твой взор…
Всего лишь несколько сотен шагов отделяли маленький домик Менахема от более просторного и вполне прилично выглядевшего жилища Сарры. В ее доме был виден достаток, граничивший с зажиточностью. В комнате просторной, хоть и низкой, тоже с темными шероховатыми стенами, весело горели две большие лампы, при свете которых три молодые девушки, изящные, бледные, с толстыми косами, откинутыми за спину, из привязанной к прялке белоснежной шерсти свивали на веретена тонкие нити, а двое серьезных бородатых мужчин в длинных одеждах и массивных тюрбанах, склонившись над большой раскрытой книгой, вели меж собою тихую, частыми жестами рук и движениями голов оживляемую беседу. Миловидные прядильщицы были дочерьми Сарры, они часто обменивались друг с другом улыбками и весело перешептывались. Один из зрелых мужей был Горием, тем богатым парфюмером и благоверным гиллелистом, о котором упоминал Менахем, второй — Симеоном, супругом Сарры, отцом затибрской синагоги, строгим и твердым приверженцем учения Шамая, глашатая яростной борьбы Израиля с чужими народами. Вдоль темных стен стояли деревянные скамьи, табуреты и лари под искусной работы покрывалами; стол, за которым сидели эти двое, был покрыт восточным ковром, в углу комнаты поблескивал серебряный семисвечник, окруженный тарелочками, кувшинами и чашами из дорогого металла. Правда, не было здесь ни на стенах, ни среди утвари или посуды даже малейшего намека на то, что принято называть произведением искусства: ни одной картины, никаких украшений, нигде никакой веселой и приятной глазу игры цветов или линий. Все здесь было суровым, серьезным, монотонным, тем не менее — основательным и даже, можно сказать, богатым. В комнате было тихо: девушки едва слышно перешептывались, а мужчины редко обменивались репликами. И лишь в одном из углов, вблизи серебряного семисвечника, меноры, время от времени раздавался юношеский голос, но и он сразу же замолкал, только Симеон, которому претило веселье, обращал в ту сторону свое суровое и хмурое лицо. А ведь это его собственный сын, совсем еще ребенок, единственный, оставшийся у него после того, как старшего римляне убили в стенах Иерусалима, разговаривал там с приятелем своим, тоже совсем молодым сыном Гория. И только во второй, более просторной комнате, которую днем освещал свет, проникавший через многочисленные маленькие окошки, а теперь — свет нескольких ярко горевших ламп, царили оживление и гомон. Под самым лучшим освещением там стояло двенадцать ткацких станков, от которых как раз в ту минуту вставали работницы Сарры. То были женщины разного возраста, совсем молодые и уже почти старые, но все бедно одетые, с озабоченными худыми лицами, дочери или матери бедных и тяжелым трудом добывающих себе пропитание семей. А между ними суетилась Сарра — проворная, несмотря на дородное свое тело, румяная и с острым взглядом маленьких глаз, постоянно говоря и жестикулируя, переходя от одного станка к другому. Одних работниц она хвалила, других отчитывала и наставляла. Тут, добродушно хлопая по плечу маленькую бледную девочку, она справлялась о здоровье деда, бедного старичка, разносившего по городу духи Гория. Там, громко чмокая в морщинистый лоб седую уже женщину, говорила шутя:
— Ах, какие глазки! Какие все еще у тебя глазки, Мириам! Как же ты прекрасно выткала сегодня этот цветок!
Еще одной своей работнице, вдове, она сказала, что целый год будет кормить двух ее детей, а другую работницу — красивую девушку в блестящем ожерелье, — напустив на добродушные черты лица своего строгости, пригрозила уволить, если, как это было до сих пор, она будет думать больше о том, как бы приукрасить себя ожерельями и браслетами, чем о совершенствовании в ткацком искусстве. При этом, с исключительной ловкостью отсчитывая асы и сестерции, Сарра выдавала дневное жалованье работницам, которые, покидая этот дом, дружески целовали ее в лицо или низко склоняли перед нею головы и молчаливо одна за одной исчезали за дверью, ведущей на улицу.
Вот уже более десятка лет Сарра умело и уверенно руководила ткацким предприятием, и тот достаток, который наполнял жилище ее семьи, имел своим источником ее трудолюбие и предусмотрительность. Симеон, некогда искусный мастер в шлифовке и оправке драгоценных камней, давно уже забросил приносившую доход работу, полностью отдавшись чтению и размышлению над книгами, втройне для евреев святыми, ибо хранили они в себе историю народа, законодательство и религиозное учение Израиля. О Симеоне можно сказать, что лишь тело его пребывало в этих стенах, душа же уносилась каждый раз далеко на Восток, в Явне, куда после страшных поражений Израиля ушли самые достойные из его мужей, наперекор всем вероятностям держа там совет, как сохранить религиозное своеобразие народа израильского. Вот и теперь, когда Сарра в комнате работниц гасила лампы, а потом, открывая сундуки, старательно укладывала в них только что выполненные работы и с благостной улыбкой на устах мысленно пересчитывала уже разложенный по сундукам дорогой товар, Симеон уже более громким голосом и с нарастающим воодушевлением обращался к Горию: