этих томов! Сколько дней изнурительного труда! Сколько бессонных ночей! Как многие из авторов замыкались в одиночестве своих келий и монастырей, не видя других лиц и тем более лика Природы, и посвящали себя мучительным поискам и напряженным размышлениям! И все для чего? Для того чтобы занять дюйм на покрытой пылью полке, чтобы названия их трудов в будущем иногда прочитал какой-нибудь сонный церковник или случайный бродяга вроде меня, а в следующей эпохе уже никто о них не вспомнил? Не велико же это хваленое бессмертие – не более, чем мимолетный шорох, недалекий звук, как звон колокола над крышами, на мгновение наполнивший слух, вскоре превратившийся в эхо и замерший, словно его никогда и не было!
Пока я то ли в уме, то ли наяву, оперев подбородок на руки, бормотал эти неутешительные догадки, я случайно ослабил застежки. К моему полному удивлению, маленькая книга два-три раза зевнула, словно просыпаясь от глубокого сна, и, сипло хмыкнув, заговорила. Поначалу хриплым и ломким голосом, преодолевающим паутину, которой опутал книгу жадный до знаний паук, голосом, очевидно, севшим от простуды, подхваченной в сыром, холодном аббатстве. Но через некоторое время он стал отчетливее, томик оказался бойким на язык и разговорчивым. Язык, правда, был причудлив и архаичен, а произношение в наши дни сочли бы варварским, но я был все же в состоянии перевести его на современный стиль речи.
Книга начала с обид на небрежение света и незаслуженное томление в неизвестности и прочих обычных литературных жалоб, горько посетовала, что ее не открывали больше двух столетий, что настоятель редко заглядывает в библиотеку – иногда снимет с полки один-два тома, пару минут повертит их в руках и поставит обратно. «Что за чертовщина пришла им в голову? – возмущалась маленькая книга, выказывая холерический темперамент. – Какого черта они держат здесь взаперти несколько тысяч томов под присмотром шайки старых служителей, словно красавиц в гареме, позволяя смотреть на них их одному настоятелю? Книги пишут, чтобы они приносили радость и удовольствие. Я бы издала правило, обязывающее настоятеля навещать каждую из нас хотя бы раз в год. А если не может справиться с этой задачей, пусть спустят на нас всю Вестминстерскую школу – хоть проветримся немного».
– Тише, тише, моя славная подруга, – ответил я. – Вы не представляете, насколько вам повезло по сравнению с книгами вашего поколения. Благодаря хранению в старой библиотеке вы подобны почитаемым останкам святых и монархов, погребенных в соседних капеллах, в то время как останки живших в их время простых смертных, отданные в распоряжение естественных сил Природы, давным-давно обратились в прах.
– Сэр, – возразила маленькая книга, ероша страницы и старясь выглядеть больше, чем на самом деле, – я написана для мира, а не книжных червей аббатства. Мне полагалось переходить из рук в руки подобно другим великим трудам своего времени. Меня не открывали двести лет. Я могла бы безмолвно пасть жертвой червей, потрошащих мое нутро, если бы вы случайно не дали мне возможность напоследок сказать пару слов, прежде чем я развалюсь на куски.
– Дорогая моя подруга, – отвечал я, – если бы вас оставили в обращении, мы бы уже не встретились. Судя по вашей физиономии, вам немало лет. Очень немногие из ваших современниц дожили до нашего времени, а те, что еще живы, обязаны своим долголетием заточению подобно вам в библиотеках. Мне очень жаль, но вместо сравнения с гаремом было бы уместнее и благодатнее сравнить библиотеку с лазаретом при церковном учреждении, где ухаживают за престарелыми и немощными людьми и где они благодаря спокойной заботе и отсутствию необходимости трудиться доживают до удивительно преклонного бесполезного возраста. Вы говорите о ваших современниках так, как если бы их труды все еще были в обращении. Но где можно их встретить? Что мы слышим о Роберте Гроссетесте из Линкольна? Никто другой так не старался добиться бессмертия. Говорят, он написал почти двести томов. Построил целую пирамиду из книг, чтобы увековечить свое имя. Увы! Пирамида давно развалилась, и лишь отдельные ее обломки осели в разных библиотеках, где их редко тревожат даже любители древностей. А что слышно о Гиральде Камбрийском, историке, знатоке старины, философе, богослове и поэте? Он дважды отказался от епископского сана, чтобы запереться и писать для потомков, однако потомкам его труды оказались не нужны. А Генрих Хантингдонский, написавший помимо «Истории англов» трактат о пороках света, за что свет отомстил тем, что позабыл его имя? Часто ли цитируют Джозефа Эксетерского, облекавшего миракли своей эпохи в классическую композицию? Из его трех великих героических поэм от одной ничего не сохранилось кроме маленького отрывка, две другие известны только любителям литературных курьезов, а что касается его романтических стихов и эпиграмм, то все они безвозвратно утеряны. Что толку сегодня от Джона Валлиса Францисканца, давшего определение древу жизни? От Уильяма Мальмсберийского, Симеона Даремского, Бенедикта из Питерборо, Джона Хэнвила из монастыря Св. Альбана?..
– Прошу вас, дорогой друг, – запальчиво воскликнула книга. – Сколько, по-вашему, мне лет? Вы говорите об авторах, живших намного раньше моего времени и писавших либо на латыни, либо по-французски. Можно сказать, что они сами виноваты, что теперь забыты[16]. Нет, сэр, меня произвела на этот свет типография знаменитого Винкина де Ворда. И написана я на родном языке в то время, когда он уже укоренился. Воистину я считалась образцом чистоты и изящества английского языка.
(Должен заметить, что эти высказывания были сделаны настолько устаревшим слогом, что мне с трудом удалось перевести их на современный язык.)
– Простите меня за то, что неверно оценил ваш возраст, – сказал я, – однако большой разницы нет. Почти все писатели вашего периода точно так же канули в безвестность, а публикации де Ворда превратились в литературные курьезы, интересующие одних букинистов. На чистоту и твердость языка, лежащие в основе ваших претензий на бессрочную славу, наивно претендовали авторы всех эпох, начиная со времен почтенного Роберта из Глостера, рифмовавшего свою историю на нечистокровном англо-саксонском диалекте[17]. Даже сейчас многие рассуждают о спенсеровском «чистейшем источнике английской речи», как если бы язык бил струей из некого источника или фонтана, а не складывался из переплетения различных наречий, постоянно меняющихся и перемешивающихся. Именно эта черта сделала английскую литературу поразительно изменчивой, а основанную на ней репутацию такой мимолетной. До тех пор, пока мысль невозможно оформить в более устойчивую и неизменную форму, чем язык, даже она подвержена всеобщему року и приходит в запустение. Это, по идее, должно умерить тщеславие и чувство превосходства даже самого популярного автора. Язык, на котором основана