и считался «античным». Заключение хозяйки поддержал красноносый господин в клеенке, в котором я заподозрил прямого потомка удалого Бардольфа. Он вдруг очнулся от созерцания пивной кружки и, бросив на кубок взгляд знатока, воскликнул: «Так точно! У того, кто сделал энту вещь, голова больше не болит».
Та важность, какую нынешние церковные служители придавали сувениру давно отшумевших кутежей, поначалу озадачила меня. Однако, ничего так не обостряет восприятие, как изучение древности – я немедленно сообразил, что это был тот самый «золоченый кубок», на котором Фальстаф принес фальшивую клятву любви к госпоже Куикли и который как свидетельство серьезности брачных намерений, несомненно, был включен ей в число своих памятных сокровищ[14].
Хозяйка рассказала длинную историю о том, как кубок переходил от поколения к поколению. Она также развлекла меня множеством подробностей из жизни достойных членов церковного совета, тихо заседавших на тех самых стульях, что до них занимали шумные гуляки Истчипа, и, подобно многим критикам, окуривавшим имя Шекспира клубами дыма. Я не буду их здесь приводить – моим читателям такие вещи не так интересны, как мне. Достаточно упомянуть, что соседи – все как один в Истчипе – считали, что Фальстаф и его веселая компания реально здесь жили и пировали. К тому же среди самых старых завсегдатаев «Масонского герба» до сих пор в ходу несколько унаследованных от дедов преданий о Фальстафе. Мистер Мʼкаш, ирландский парикмахер, лавка которого расположена на месте бывшей «Кабаньей головы», всегда имел наготове набор невозмутимых шуток о толстяке Джеке, не попавших в книги, которыми до упаду смешил своих клиентов.
Я повернулся к своему спутнику пономарю, чтобы задать новые вопросы, и обнаружил его глубоко погруженным в размышления. Голова служки немного свесилась на один бок, с самого дна чрева выскользнул тяжкий вздох, и, хотя я не увидел дрожащих на ресницах слез, предательская капля скатилась из уголка рта. Я проследил за взглядом служки через открытую дверь – он тоскливо созерцал вкусную баранью грудинку, ронявшую в очаг сочные капли.
До меня дошло, что в пылу своих мудреных поисков я лишил беднягу обеда. Мой живот сочувственно буркнул, я вложил в ладонь служки малый знак моей благодарности и доброты и вышел, сердечно распрощавшись с ним, госпожой Ханиболл и клубом прихожан Крукед-лейн, не забыв обносившегося красноносого знатока в клеенчатой шляпе.
Итак, я представил свою «короткую и длительную драму»[15] об этом занимательном исследовании. И если вышло слишком куце и неудовлетворительно, то виной тому моя неопытность в данном литературном жанре, получившем в наши дни заслуженную популярность. Я понимаю, что более искусный биограф бессмертного барда раздул бы материал, которого я коснулся мимоходом, до товарных размеров, включив жизнеописание Уильяма Уолуэрта, Джека Строу и Роберта Престона, заметки о видных рыботорговцах из прихода Св. Михаила, большую и малую истории Истчипа, байки госпожи Ханиболл и ее красавицы дочери, которую я здесь даже не упомянул, не говоря уже о девице, следившей за бараньей грудинкой (кстати, хорошенькой особе с изящными ступнями и щиколотками), оживив все это восстанием Уота Тайлера и осветив заревом великого лондонского пожара.
Эту богатую жилу я оставляю будущим обозревателям. Точно так же я не отчаюсь, если обнаруженные мной табакерка и «золоченый кубок» станут предметом новых филигранных опусов, своим объемом не уступающих диссертациям и полемике о щите Ахилла или широко известной Портлендской вазе.
Недолговечность литературы
Диалог в Вестминстерском аббатстве
Я знаю, все однажды обратится в прах,
И наших рук творенья, и умов
Однажды канут в глубину веков.
Я знаю: музы, что витают в небесах,
Лишь к тем из нас являются на зов,
Кто помнит цену и труда, и слов,
И удовольствия не ищет в похвалах.
Уильям Драммонд
Есть такие состояния ума, полуявь-полудрема, когда мы естественным образом ускользаем от шума и яркого света в поисках спокойного места, где можно без помех предаться грезам и строительству воздушных замков. Как-то раз именно в таком настроении я бродил по старым крытым аркадам Вестминстерского аббатства, наслаждаясь роскошью случайных размышлений, заслуживающих называться рефлексией, как вдруг монастырскую тишину нарушило вторжение пинающих мяч неугомонных мальчишек из Вестминстерской школы. Их веселье эхом отражалось от сводчатых галерей и осыпающихся надгробий. Я попытался укрыться от шума, отступив еще дальше в глубины безмолвия огромного здания, и попросил причетника впустить меня в библиотеку. Он провел меня через портал, богато украшенный ветшающими скульптурами прошлых веков, в темную галерею, ведущую к капитулу и палате, где хранилась «Книга Судного дня». В самом начале коридора с левой стороны была маленькая дверь. Ее причетник открыл ключом. Она оказалась заперта на два оборота и отворилась с некоторым трудом – видимо, ей редко пользовались. Мы поднялись по темной, узкой лестнице и через вторую дверь вошли в библиотеку.
Я очутился в высоком старинном зале, кровля покоилась на массивных стропилах из выдержанного английского дуба. Зал скупо освещал ряд готических окон, расположенных на приличной высоте от пола и, очевидно, выходящих на крышу клуатров. Над камином висел старый портрет какого-то почтенного церковного сановника в парадном одеянии. По залу и в малой галерее были расставлены резные дубовые стеллажи с книгами. Основную их массу составляли древние авторы-полемисты, тома больше обветшали от времени, чем от частого пользования. Посреди библиотеки стоял одинокий стол с двумя-тремя книгами, чернильницей без чернил и несколько высохших от долгого бездействия перьев. Это место, казалось, было создано для спокойной учебы и основательных размышлений. Оно пряталось за мощными стенами в глубине аббатства вдалеке от мирской суеты. И только время от времени слабые крики школьников доносились из крытых галерей да негромкое эхо колокольного звона, призывающего к молитве, гуляло над крышами аббатства. Мало-помалу радостные крики начали удаляться и, наконец, смолкли совсем, колокол перестал звонить, и в сумеречном зале воцарилась глубокая тишина.
Я снял с полки толстый томик в четверть листа с латунными застежками, почему-то переплетенный в пергамент, и уселся за стол в почетное кресло с подлокотниками. Но вместо чтения суровая монастырская атмосфера и безжизненная тишина ввергли меня в задумчивость. Глядя на старые фолианты в трухлявых обложках, однажды поставленные на полку и, похоже, ни разу оттуда не взятые, я невольно представил библиотеку как литературный склеп, где писателей подобно мумиям благочестиво укладывают в гробницу и оставляют гнить, пока они не превратятся в прах и не канут в забвение.
Каких головных болей стоили некоторые из