из того, что старший брат вбивал ему в голову, и казался благонравным и благовоспитанным, серьезным и разумным. Мулло Хокирох учил его думать прежде всего о себе, о своих выгодах, своем благополучии, затем — о своих ближних и потом уж обо всех остальных. «Всяк сам себе дороже, недаром говорится, что пророк себя благословил сначала», — твердил Мулло Хокирох денно и нощно. И пока Дадоджон не попал на фронт, он умел и приспосабливаться, и интриговать, и выставлять себя в лучшем свете. Когда понадобилось, пошел на подлог, скрыл социальное происхождение, писал во всех документах, что отец его из бедняков, и никому, ни одному человеку, даже друзьям, с которыми делил в общежитии ломоть хлеба, не раскрыл своей тайны, прикрытой справкой, которой снабдил его старший брат. Он вступил в комсомол и с жаром выполнял все общественные поручения, но опять-таки корысти ради, чтобы быть на виду и получать хорошие характеристики.
Но все-таки, к счастью, судьба понудила его отринуть мир, в котором он вырос. Взрослея, он начал понимать, что жизнь, оказывается, совсем не такая, какой рисовал ее Мулло Хокирох: более чистая, достойная и светлая. Дадоджон понял, что только она, эта жизнь, должна влиять на его поступки, сообразно с нею он должен и чувствовать, и действовать.
Разлад между тем, что внушали с детства, и жизнью, в которую окунула судьба, доставил ему немало огорчений, сделал его уязвимым, легко ранимым, нервным и переменчивым. Он мог вспыхнуть как порох, а мог, оставаясь внешне спокойным, затаить обиду в груди, мог проявить силу духа или безрассудство, но мог показать себя и двоедушным, и нерешительным. Мулло Хокирох лепил из него нечто гладкое, круглое, сытое и довольное, но судьба, Оказавшись сильнее, искривила и искорежила все, что сотворил Мулло Хокирох. Она зажгла в душе Дадоджона иной свет, наполнила сердце иными мечтами…
…Стыдно вспомнить, как проявлялось в нем все то, что вбивали ему в голову с детства, как подло повел себя в первые жуткие месяцы войны. Когда началась война, Дадоджон сдавал госэкзамены. Был воскресный день, но он и трое его друзей корпели над книгами и конспектами, а по радио звучали веселые песни — и вдруг эта ошеломляющая весть: война!.. Услышав сообщение, все поначалу оторопели, а потом один из них, Ислам, бросил ручку на стол и сказал:
— Все, отучились! Теперь нам сдавать экзамены на полях сражений.
— Чепуха! — возразил Мансур. — Да наши за месяц разнесут фашистов в пух и прах, не оставят и мокрого места.
— Как бы то ни было, мы обязаны сдать экзамены! — вмешался Дадоджон. — Война только началась. Пока есть возможность, мы должны заниматься своим делом.
— Ладно, не спорьте, пошли лучше в школу, посмотрим, что скажут, — предложил Давлят примиряющим тоном.
Государственные экзамены шли своим чередом. Однако через неделю многие учащиеся подали заявление с просьбой направить их добровольцами на фронт. Вечером в общежитии Дадоджон и Ислам чуть было не поссорились.
— А почему ты не подал заявления? — спросил Ислам. — Трусишь?
— Я подал, — солгал Дадоджон. — Раньше тебя.
— Врешь! Не подавал ты заявления. Ни раньше меня, ни позже.
— Ты один герой! — закусил Дадоджон удила. — Подумаешь, нашелся храбрец. Не веришь — пойди проверь!
— Эх ты-ы… — покачал головой Ислам. Он был земляком, из соседнего кишлака, и наверняка кое-что слышал про отца Дадоджона. — Это война народная, священная, — сказал он словами из песни, зазвучавшей в те дни. — На этой войне не место лгунам. Она против подлых фашистов и всякой сволочи.
Мансур и Давлят, услышав последние слова, недоуменно переглянулись, и, заметив это, Дадоджон испугался, как бы Ислам не прошелся по его родословной. Побледнев, он произнес осевшим от волнения голосом:
— Ну, за что ты меня вечно жалишь? Что я сделал тебе плохого?
— Не жалю, — улыбнулся Ислам. — Просто не хочу, чтобы считал нас дураками. Если даже и подал заявление, в чем я очень сомневаюсь, все равно тебя не возьмут, будешь околачиваться тут, в тылу.
«Почему?» — чуть было не вскрикнул Дадоджон, но прикусил язык, так как снова подумал, что Ислам намекает на его происхождение.
Вмешался Давлят:
— А что, могут и оставить Дадоджона в тылу: он учится лучше нас всех, а здесь ведь тоже люди будут нужны.
Дадоджон ухватился за эти слова.
— Чего мы спорим, друзья? — сказал он. — Кого надо, отправят, кого не надо, оставят, нас не спросят, военкомату виднее. Давайте-ка, братцы, лучше поговорим о другом. Есть одна идея.
— Какая?
— Собраться всем курсом и устроить прощальную вечеринку.
Предложение было принято.
Вечеринка проходила весело: танцевали и пели, читали стихи, шутили, смеялись. Дадоджон лез из кожи, чтобы, как всегда, быть остроумным и находчивым, и это ему удалось. В конце вечеринки он произнес тост:
— Дорогие друзья! Мы кончили учиться, завтра-послезавтра получим свидетельства и разлетимся. Неведомо, как распорядится нами судьба. Часть из нас наверняка уйдет защищать родину, будет биться с вероломным врагом, другая — разъедется по районам, чтобы так же самоотверженно трудиться в тылу. Но где бы мы ни были, что бы нас ни ожидало, мы никогда не забудем эти четыре года, которые прожили вместе. Они навсегда останутся в нашей благодарной памяти. Знайте, дорогие друзья, что для меня вы самые близкие люди, если понадобится — отдам за вас жизнь! У меня нет ни отца, ни матери, один только старший брат, но и ему не до меня, у него семья, собственная жизнь, свои дела, так что моя родня, мои братья и сестры — это вы! Давайте же выпьем за нашу дружбу, за вечную верность ей!
Тост прошел на ура, вызвал восторг, и только Ислам, глянув на Дадоджона, криво усмехнулся. Когда гости разошлись, он подошел и сказал:
— От души хочу посоветовать: меньше трепись! Язык без костей, может болтать все что угодно. Но о человеке судят не по словам — по делам! Если хочешь быть человеком и доказать свою верность и преданность, то старайся, как другие, попасть на фронт, иди защищать родину!
— Но я же подал заявление…
— Не ври!
— Сам ты врешь! — заорал Дадоджон. — Всюду суешь свой собачий нос! Подал не подал, тебя не касается! Змея ты проклятая, гадина!..
Оба были нетрезвыми и, не растащи их Мансур и Давлят, наверняка подрались бы. Наутро друг на друга не смотрели, хмурились и злились.
Через неделю Исламу, а затем и Мансуру с Давлятом принесли повестки. Собрав документы, взяв две пары нательного белья, ложку, полотенце, Ислам подошел к Дадоджону.
— Ты не обижайся на меня, Дадо, — сказал он. — Пойми, я от чистого сердца