до самой оккупации был в рыбколхозе. Рыбачил на фелюге вместо ушедшего на фронт отца. Когда городское начальство выискивало рыбаков, и о Косте вспомнили. И он получил бронь военкомата. И с тех пор ни на один день не изменял своей рыбацкой профессии...
— Но просто так, ни за что не могли же тебе дать медаль? — наседали на Торбущенко товарищи. — Значит, что-то ты сделал.
Рыбаки сгорали от любопытства. Все же далеко не каждый день кого-то из их близких награждали медалями. А тут, казалось, знали человека, как облупленного. И вдруг, через столько-то лет после окончания войны — партизанская медаль!
Фамилия, имя и отчество Торбущенко были напечатаны в газете в числе других награжденных. Все поздравляли Костю с наградой. Пожимая Торбущенко руку, Погожев намекнул, что неплохо бы ему поделиться с товарищами воспоминаниями о боевых делах в годы оккупации.
— А что вспоминать? И вспоминать тут нечего, — буркнул в ответ Торбущенко и двинулся к выходу.
Происходило это в красном уголке, где в свободное время рыбаки любят «забивать козла». Может, тогда Торбущенко ушел бы, так ничего и не сказав, если бы кто-то из рыбаков не бросил ему вслед:
— Что вы, братцы, к нему пристаете. Может, в газете вовсе и не про нашего Торбущенко сказано, а про другого. Бывает же совпадение по всем трем статьям...
Костя вздрогнул, словно его ударили по лицу, и резко обернулся. Лицо его перекривилось, словно от боли.
— Что ты знаешь, фрайер несчастный! — пророкотал он, побледнев от обиды. — «Друго-ого»! Никакой не другой, а я...
И тут он выложил рыбакам, как во время оккупации почти целый месяц носил в лес питание трем тяжело раненным партизанам, спрятавшимся в пещере, на берегу горной речки, с берегами, густо поросшими кизилом. И обнаружил-то он их, собирая кизил.
— Ну, а дальше что? — спросили рыбаки.
— Все, — сказал Костя и подернул плечом. — Однажды пришел к ним — под рубахой кусок вяленого дельфина, три картофелины и одна луковица — а в пещере пусто. Только надпись ракушечником на скале, рядом с входом в пещеру: «Спасибо, Костя. Родина тебе этого не забудет»...
Но потом выяснилось, что это еще не все. Позже Торбущенко рассказал, как они с младшим братишкой сняли почти полкилометра телефонного провода. И тут же честно признался: сняли не потому, что знали о его стратегической важности, а нужен он им был позарез для ремонта развалившейся садовой изгороди. Они даже не догадывались, что провод этот вел к Грушевой поляне, где в то время находился большой отряд карателей.
Нарушение связи немцы приняли за действие партизан. Пустили по следу поисковых собак. Спасла Костю и его брата случайность: всю обратную дорогу они брели руслом мелководной речушки, попутно выискивая в воде под камнями маленьких быстрых крабиков...
Все это всплыло в памяти у Погожева вместе со злостью на Торбущенко, кэпбрига Сербина и больше всего на самого себя. Торбущенко и Сербин далеко. Им сейчас все его изрыгания души до лампочки. И поэтому он обрушил всю тяжесть удара сам на себя. «Почему я не пошел в море на сейнере Торбущенко? Ага, здесь мне удобнее — дружок кэпбриг уступил свою койку, кок Леха прямо в каюту подает жратву... Если бы там хоть этого отпетого бухаря Фили не было. И что у него общего с Филей — не пойму...»
Малыгин и Гусаров, отдав якоря, один за другим подвалили к бортам осеевского сейнера. Сразу стало шумно — выкрики, смех, рукопожатия, словно не виделись сто лет.
— Привет «королю» лова и его достопочтенной свите! — закрепив за кнехт конец каната, дурашливо раскланялся Витюня Малыгину.
Но тот даже не удостоил его взглядом. Грузно спрыгнув с планширя на палубу осеевского сейнера, Платон Малыгин направился прямо в капитанскую каюту, где, примостившись на краешке дивана, уже молча покуривал Гусаров.
— Ну что, начальство, может, коньячишком угостите, ради встречи, — сказал он Осееву и не спеша по-хозяйски начал устраивать свое тучноватое тело в кресле, положив руки на подлокотники. Лицо у Малыгина было одутловатое, с красными прожилками. На широком подбородке проступала рыжеватая с проседью щетина. Под дрябловатыми, тяжело нависшими веками, в сторожких прищуренных глазах покоилась непоколебимая самоуверенность. А на обветренных губах поигрывала хорошо знакомая рыбакам снисходительная улыбочка. Эта его улыбочка не нравилась Погожеву. Что-то в ней виделось ему оскорбительное для себя и товарищей.
— Как вам новый номер нашего партизана? Может, ему за это еще одну медаль нацепить?
Это он о Торбущенко. Но в голосе Малыгина ни упрека, ни сожаления. Больше смахивало на подначку.
— Торбущенко еще свое получит за... этот номер с Одессой, — сказал Погожев как-то неуверенно и торопливо, понимая, что говорит он не то и не так и что лучше бы ему промолчать при Малыгине, этом самолюбивом, заласканном начальством кэпбриге, но раз уж начал, продолжал: — Этот номер ему даром не пройдет.
Платон нехотя повернул голову в сторону сидевшего на диване Погожева и суженным насмешливо-удивленным взглядом ощупал его с головы до ног — от светлых, гладко причесанных волос до новых, купленных перед самым отходом на путину, блестящих босоножек из кожезаменителя.
— Ну-ну, посмотрим, — молвил он, зевнув. И тут же, забыв о Погожеве и Торбущенко, щурил глаза в сторону Гусарова: — Ну что, Тихон, на старости лет еще разок схлестнемся на этой путине? А? Не боишься престиж потерять?
— Не боюсь, Платон, — отозвался Гусаров, спокойно посасывая сигарету.
— Видал такого героя? — кивнув в сторону Гусарова, сказал Малыгин, обращаясь к Осееву. И не то с завистью, не то с сожалением добавил, имея в виду двух сыновей Гусарова, работающих в бригаде отца: — Что и говорить, ребята у тебя ладные, Тихон.
— А что им быть плохими-то.
— И то верно. В отца и деда пошли. Рыбацкая закваска.
— Ну, все! — перебил Малыгина Осеев. — О хороших ребятах поговорим потом. Вон тоже хорошие ребята, в Одессе кислячком освежаются. А может, чем-нибудь покрепче. И в ус не дуют...
Осеев был чуть ли не единственным человеком в колхозе, к чьему мнению прислушивался Малыгин. И не перечил ему безапелляционно, как другим, зная, что здесь его