добровольно. И в том и другом случае разум знает, чего держаться. Он всегда в нашем распоряжении, если мы действительно хотим слышать от него правду. Но мы боимся этого пуще огня! Мы избегаем встречаться с ним с глазу на глаз. Устраиваемся так, чтобы эти встречи бывали публичными, и задаем ему вопросы таким тоном, который предрешает ответы… И конечном счете земля от этого вращается не хуже, е pur si muovu*, законы природы продолжают действовать, и непредвзятый ум это видит. Все прочее – суета; страсти, искренняя или притворная вера – только прикрашенное выражение Необходимости, правящей мирами, не обращая внимания на наши идолы: семью, расу, родину, религию, общество, прогресс… Прогресс? Великая Иллюзия! Разве человечество не подчинено закону нивелирования, согласно которому, когда средний уровень превышен, клапан, открывается и сосуд опоражнивается?.. Катастрофический ритм… Вершины цивилизации и скатывание вниз. Мы поднимаемся, потом летим кувырком…
* "А все-таки движется". – Слова Галилея после вынужденного папским трибуналом отречения от теории вращения земли. Прим. перев.
Перротен спокойно раскрывал свою мысль. Мысль эта не привыкла показываться нагишом; но она забыла о присутствии постороннего и спокойно разоблачалась, словно была одна. Она отличалась необыкновенной смелостью, как это часто бывает с мыслью великого кабинетного ученого, не обязанного претворять ее в действие и совсем к этому не стремящегося: как раз напротив! Озадаченный Клерамбо слушал, разинув рот; некоторые слова его возмущали, от других сжималось сердце, голова шла кругом; однако, преодолевая слабость, он ничего не хотел упустить из приоткрываемых глубин. Он забросал Перротена вопросами, и тот, польщенный, улыбающийся, любезно стал развивать свои пирроновские фантазии, мирные и разрушительные…
Их окутывали пары бездны, и Клерамбо удивлялся непринужденности этого свободного ума, приютившегося на краю пустоты и прекрасно там себя чувствовавшего, как вдруг открылась дверь, и слуга вручил Перротену визитную карточку. Порожденные работой мысли страшные призраки тотчас рассеялись, люк над пустотой захлопнулся, и его покрыл официальный ковер гостиной. Очнувшийся Перротен поспешно проговорил:
– Разумеется… Просите…
Потом, повернувшись к Клерамбо:
– Вы разрешите, мой дорогой друг? Это господин товарищ министра народного просвещения…
Он уже встал и шел навстречу посетителю, представлявшему тип первого любовника, с сизым подбородком и бритым лицом священника, актера или янки, с высоко поднятой головой и выпяченным туловищем в сером жакете, украшенном розеткой героев и лакеев. Любезно осклабившийся старик представил гостей:
– Господин Аженор Клерамбо… Господин Гиасент Моншери… – и спросил "господина товарища министра", чему он обязан честью видеть его у себя.
"Господин товарищ министра", нисколько не удивленный подобострастным приемом старого ученого, развалился в кресле в позе превосходства над двумя знаменитостями французской мысли: ведь он представлял государство! Говорил он гнусаво, протягивая звуки как верблюд. Он передал Перротену приглашение министра председательствовать на торжественном заседании цвета интеллигенции десяти воюющих наций, в большом амфитеатре Сорбонны, – "проклинательном заседании", как он говорил. Перротен с большой готовностью принял приглашение, смешавшись от оказанной ему чести. Его лакейский тон с патентованным властями дураком разительно противоречил высказанным за минуту перед этим смелым суждениям. И шокированный Клерамбо подумал о Graeculus'e.
Они снова остались одни, после того как Перротен проводил до порога своего "Шери", шагавшего вытянув шею и задрав голову, как осел, нагруженный реликвиями. Клерамбо пожелал возобновить беседу. Он был несколько расхоложен и не скрывал этого. Он предложил Перротену публично объявить только что высказанные им чувства. Перротен, понятно, отказался, смеясь над наивностью своего собеседника, и дружески предостерег его против искушения исповедываться вслух. Клерамбо рассердился, вступил в спор, стоял на своем. В порыве откровенности, желая открыть гостю глаза, Перротен описал ему свое окружение, крупных университетских ученых, которых он официально представлял: историков, философов, реториков*. Он говорил о них со сдержанным, вежливым и глубоким презрением, к которому примешивалась капелька личной горечи: несмотря на всю свою осторожность, он был слишком умен, чтобы не казаться подозрительным менее умным своим коллегам. Он уподоблял себя старому псу слепого среди лающих дворняжек, который принужден, как и они, лаять на прохожих…
* Так назывались французские придворные писатели XV в., сосредоточивавшие все внимание на виртуозности формы. (Прим. перев.)
Клерамбо не поссорился с Перротеном, но проникся к нему большой жалостью.
После итого он несколько дней нигде не показывался. Это первое соприкосновение с внешним миром подействовало на него удручающе. Друг, в котором он рассчитывал найти руководителя, жалким образом подвел его. Он чувствовал себя в большом смущении. Клерамбо был слаб; он не привык руководить собой. Никогда еще этому искреннему поэту не приходилось думать без посторонней помощи. До сих пор он не чувствовал никакой потребности выйти из-под руководства чужой мысли; он свыкся с ней, стал ее восторженным и вдохновенным рупором. – Перемена была слишком резкая. Несмотря на ту ночь кризиса, он снова был во власти своей неуверенности; натура наша не может преобразиться мгновенно, особенно у того, кому перевалило за пятьдесят, какую бы эластичность ни сохранили пружины его ума. И свет, приносимый откровением, не отличается такой ровностью, как разостланная по летнему небу блестящая скатерть солнечных лучей. Скорее он похож на электрический фонарь, который мигает и не раз тухнет, пока не урегулируется ток. В моменты замирания этой прерывистой пульсации тени кажутся более черным и ум более хромающим. – У Клерамбо нехватало духу положиться на собственные силы.
Он решил обойти своих знакомых. У него их было много в литературном и университетском мирах, а также среди образованной буржуазии. Не может быть, чтобы среди них он не нашел умов, которые не сознавали бы подобно ему, – лучше, чем он, – неотступно преследовавших его проблем и не помогли бы уяснить их. Не открываясь еще, он робко попробовал проникнуть в них, послушать их, понаблюдать. Но он упустил из виду, что глаза его изменились; и картина хорошо известного ему мира показалась ему новой и бросила его в холод.
Все "гуманитары" были мобилизованы. Индивидуальности стушевались. Университеты составляли министерство прирученного разума; его обязанностью было редактировать акты господина и хозяина – государства. Различные службы можно было узнать по их профессиональным уродствам.
Профессора словесных наук были преимущественно мастерами по части нравоучений в три счета, по части ораторского силлогизма. У них была мания крайне упрощать логическое рассуждение, вместо доводов они оперировали