в тот момент, когда он уже готов погрузиться в машину. Сажусь рядом с ним, мучимый голодом и жаждой; сразу начинаю рассказ о Комоэ и лодке. Приятель меняется в лице: «Да это же всё было подстроено, чтобы ободрать тебя как липку! Нет ничего хуже, чем попасть в лапы негров, не умея с ними сладить! Все они заодно! Староста явился заговорить вам зубы, чтобы шлюпка успела пройти мимо, а теперь они сообща делят деньги, которые вы заплатили за ту, другую!» Мне обидно, что я дал десять франков за три дарёных яйца: «Тут вас тоже надули; яйца – тухляк. Надо было проверить, тонут ли они в воде. Я всегда так делаю, и если с подарком всё в порядке, даю взамен не больше того, что он стоит, потому что, поверьте, за всем этим стоит простое лукавство; ну, а если подарок дрянь, то оставляю его на видном месте – пусть знают, что меня не проведёшь. Надо было дать ему один франк, и всё!»
Едем через бескрайний вековой лес. Огромные стволы кешью, красного дерева, хлебных пальм и других благородных дерев возвышаются над царством намертво сцепившихся друг с другом плюща, лиан и побегов кустарника. Древесная кора по бокам стволов образовала широкие наплывы, напоминающие контрфорсы готических соборов, иначе дереву не выдержать веса раскидистой кроны и обильной листвы. Другие растения, которые и с таким подспорьем всё равно полегли бы под собственной тяжестью, создают надёжную опору своим ветвям, протянув к земле тонкие длинные жилки-провода: как только они достигают земли, тут же укореняются. На протяжении веков эти жилки превращаются в толстые прочные столбы, подпирающие гигантскую крышу из густых ветвей по всей площади кроны. Здесь метафора Бодлера о том, что лес это живой храм, превращается в фантастическую реальность31. Каждое гигантское дерево в этом тропическом лесу – огромное здание, живущее и растущее по своим архитектурным канонам. Как тут не восхититься! От такого величия природы сердце замирает, как дитя в ночи. К тому же Вюйе скоро меня покинет, и, в предвкушении того, как я окажусь на большой дороге, ведущей по Африке (на этой красной, пурпурной дороге, прорезанной по суше как по живой плоти земли), я преисполняюсь неким поэтическим настроением, в котором перемежаются грусть, страх и восторг.
На память приходит роман Киплинга «Ким»: там, пожалуй, главный герой – это и есть большая дорога, живое лицо, причудливое мистическое существо32. О, неимоверный путь, который я проделываю теперь, дорога через нескончаемый храм, уникальная дорога, не пылящая, не портящая ландшафт, а наоборот, оживляющая его своей трагической пунцовостью! Дорога, на которой я останусь один, которая совсем скоро превратится в тропу, стёжку, в едва заметные следы аборигенов!
Прошу Вюйе предупредить меня о прибытии на место за десять минут: много о чём я его ещё не расспросил в связи с моим дальнейшим путешествием, да и поделился далеко не всем, так что придётся ужаться в словах. Очень неуютно от мысли, что я внезапно останусь один в этой незнакомой стране. Вюйе готов проехать со мной ещё пару километров за пределы своей плантации. Но тогда ему придётся возвращаться пешком, и это, конечно же, излишне: в таком климате переутомляться не следует, даже если ты француз и такой добряк, как Вюйе.
Рассказываю ему, как однажды в Париже, убедив друзей не провожать меня на поезд, на вокзале я вдруг почувствовал такое горе оттого, что уезжаю из этого города, с которым почти сроднился, а теперь от меня отреклись и гонят в ссылку, что завёл беседу с носильщиком: расспросил его о делах семейных и дал ему непомерные чаевые, лишь бы хоть кто-нибудь при отправлении поезда помахал мне, когда состав тронется.
За все эти последние дни я так сдружился с Вюйе, так привык к его заботе, так оценил его эрудицию, радушие и простоту – всё то, что сделало его в моих глазах одним из самых чудесных людей, которых я когда-либо встречал в жизни, – что расставание с ним печалило меня безмерно. Покидая машину, он явно замечает моё волнение, и в момент прощального рукопожатия обнимает меня и хлопает по плечу. Затем моя машина отъезжает; Вюйе смотрит вслед – стоит и стоит на дороге, машет рукой.
Невзирая на то, что вокруг полно встретивших меня туземцев – бой, повар, переводчик, – я не скрываю слёз. Почему? Неужто я так одинок на этой дороге, в этом лесу, в этой жизни, а дружба, столь мимолётная, и разлука, столь естественная, могут причинить боль? Или внезапная встреча (с человеком, сочетающим в себе всё – и мысль, которой можно охарактеризовать чувства, и чувство, вобравшее нашу мысль, – с человеком, который из тех краёв жизни, куда мы только направляемся, с улыбкой протягивает нам дружескую руку), – такое же чудо, такая же высота, как и чудо или высота жизни и смерти.
Вот, подумал я, человек, который за эти считанные дни стал для меня братом, другом, открыл мне свои мысли, а я ему доверил всё то, что считал для себя сокровенным, потому что мне нечего было таить от него, седовласого, и теперь он остался один посреди африканской дороги, посреди необъятных джунглей, населённых птицами, ночной мглой и хищниками, а меня уговорил продолжить путь навстречу лихорадке, змеям и саванне! Уговорил, покорённый моим порывом и устремлённостью в неведомое, – быть может, находя в этом осуществление и своих мечтаний, которые в юности оставлял «на потом».
Вюйе был не первым, с кем я так легко сдружился и к кому испытывал безграничное уважение. Я встречал людей, представлявшихся мне столь же величественными, сколь величественны эти красочные пейзажи, пронизанные закатными лучами. Жизнь разводила нас в разные стороны, но я продолжал ощущать их рядом с собой, даже среди обилия сокровищ, которые дарила мне жизнь. Однако редко с кем, разве что прежде с Дероко33 и вот теперь с Вюйе, я мог посиживать в сумерках, любуясь живописными картинами, проплывающими перед глазами, словно на бесконечном экране, демонстрируя нам, из каких красот состоит всё, что зовётся жизнью, и что сгинет в том, что называется смертью. Ни с кем я не связывал так крепко свою мысль о новых небесах и новых землях, и никто до сей поры не оставлял меня вот так, одного, посреди дороги, подёрнутой красной пылью, на которой отчётливо видны следы прошедших здесь пантер. Жизни было угодно создать дружбу, столь же светлую, как любовь, и теперь я оплакиваю не любовь, оставшуюся вдали, – мои слёзы, и