И теперь она наконец придет ко мне — одна, без посредников: теперь, когда я наконец могу ее понять, теперь, когда не только я ей нужна, но и она мне — больше, чем мама, сестра, подруга, больше, чем любая женщина на свете.
Я скажу ей, что вины на ней нет. Что она теперь свободна. И еще скажу, что война продолжается, война никогда не прекращается, — теперь это наша война, и мы ее еще не проиграли.
И спрошу: Геля, тебе оттуда лучше видно, скажи — это правда девочка? Она будет счастлива?..)
— Знаешь, — говорит Дарина в трубку, — она была беременна.
— Кто? — пугается трубка Антошиным голосом.
— Олена. Довган. Была беременна, когда погибла.
— Что, правда?
— Да.
— Капец. А как ты узнала?
— От сына того гэбиста, что командовал облавой.
— Ибануться. Извини за дискурс. Это ему папик такое рассказывал? Я думал, они, как в Афгане, подписку давали — чтобы про боевые действия ни слова, если будут спрашивать — детям конфеты раздавать приходили…
— Так и было. Этот дядька сам докопался. Взрослым уже.
— Ну и ну. И где же ты его нашла?
— Здесь. В Киеве.
— Круто, — говорит Антоша. Ей слышно, как он закуривает; по мобильной связи распространяется его возбуждение. — Очень круто. Ах, блин!.. Слушай, старушка. Так, значит, я правильно угадал? Ты заканчиваешь фильм? Одна?
— Я уже зарегистрировалась. Открыла, только ты не смейся, собственное агентство. Теперь бабки ищу.
— Я так и знал. Так и знал, я же тебя, гадюку, знаю… Ах ты ведьма! Задушил бы. В объятиях. Нежно. Нет, снимаю шляпу. Целую ручки ясной панны, респект, полный респект. Гощинская, подлая ты баба, возьми меня к себе, а?
— Я…
— Тебе же все равно придется доснимать! Этого сынулю уже записала?
— Нет, он отказался. Это был приватный разговор.
— Тем более! — радуется Антоша: успокоился, что она не нашла себе нового «отпиратора». — Думаешь, тех двадцати четырех часов, что мы отсняли, тебе хватит? Дудки!
— Двадцать три сорок, — автоматически поправляет Дарина, еще не веря собственным ушам.
— Тем более! Ну неважно. Сколько там сырца, ну-ка включи голову, сколько пойдет в корзину, ты что! А если ты уж докопалась до конца, до того боя, в котором она погибла, то без этого эпизода все равно ведь не обойдешься, — с тем чуваком или без него, а как-то подать придется! Это уже не говоря про все остальное… Как же ты все будешь долатывать, куда тебе без оператора, ты что? Без меня, то есть, любимого, это же, бляха, и мой фильм тоже, а? Даруха?..
— Антуан, ты не расслышал? У меня бабла нет тебе платить!..
— Что, совсем? — В его голосе неприкрытый сарказм: тот факт, что ей удалось забрать у канала двадцать четыре часа отснятого видео, похоже, непоколебимо уверил Антошу в ее всемогуществе, в частности и финансовом. — Дорогуша, сама подумай, ну сколько там бабла нужно? Это же не полный метр! Камера у меня своя, насчет монтажной я с парнями из Научпопа договорюсь, там у них и так голяк, каждой копейке рады, так что много не сдерут… Вот разве что на поездки нужно — ну так это уже фигня… Главное, что ты архив выкупила — вот это ты молодец!..
Именно этих слов ей и не хватало — поддержки от кого-то, кто знает изнутри, на собственной шкуре, как это делается, — профессиональной поддержки, цеховой, братской: той, которую может обеспечить только среда братьев по ремеслу. Товарищество. Сообщество.
Сейчас разревусь, думает Дарина. Как глубоко оно в ней, оказывается, запеклось — та осенняя обида на парней, на то, как они все тогда прижали уши и отводили глаза, когда она уходила, уже зарываясь каждый в собственну норку… Антоша, кто бы подумал. Антоша — «Бритва Оккама», старый пьяница с вечно прищуренным, на каждое проявление бесплатного энтузиазма, глазом, как у сельского дядьки перед партийным агитатором, — неужели он с ней?.. Правда, их всегда связывала симпатия — та, ни-к-чему-не-обязывающая, возникающая, когда людям хорошо работается вместе — и хорошо хохочется, а это вещь далеко не последняя (на планерках и на выездах они неизменно усаживались рядком: обмениваться комментариями и перефыркиваться), — это важно, это греет, Антоша, вопреки своему программному цинизму, человек теплый, но для того, чтобы бросить гарантированный кусок хлеба и пуститься с ней вот так, сломя голову, в свободное плавание, недостаточно быть теплым, тут уже по-библейски — или горячим, или холодным, и она чувствует почти такое же смущение, как если бы Антоша вдруг признался ей в любви: сломал стереотип. Так что, этот фильм и для него что-то значит? Не только количество отснятых часов, оплаченных согласно трудовому соглашению?..
— На поездки мне, Антошкин, еще хватит…
Они с Адькой и правда так рассчитывали — чтобы в крайнем случае, если со спонсорами не будет вытанцовываться, можно было закончить фильм и за свой счет, — только вот оператор при этом не предполагался… Но ведь тогда она еще не знала самого главного… Нужен ей оператор, конечно же нужен, и счастьем было бы, если б это был Антоша, в своем деле он ас — из тех могикан, кто еще застал славу киевской операторской школы…
— Ну! — торжествует Антоша. — Так чего же тебе еще? А я мужчина худой, скромный, много не ем, ты же знаешь, мне бы только на бухло хватало… Ты на мне еще и сэкономишь!
— А едой возьмешь? Могу тебя подкармливать. Как Лукаша. Он ведь, говорят, так и жил в семидесятые, когда был без права на труд, — к кому из соседей-писателей не зайдет, те сразу его к столу: о, Микола, а мы как раз обедать собирались, садись с нами…
— Это они собственные откормленные ряшки так замаливали… Ладно, мать, не пекись так уж сильно обо мне. Какую-нибудь халтуру я себе всегда найду, есть еще похер в похеровницах! Один рекламный клип сниму — и месяц могу за миску похлебки с тобой ездить, раз ты такая скупая.
— Я не скупая. Если получу грант — есть такая надежда — заплачу́.
— О! Я так и знал. Куркулька. Пока за горло не возьмешь, снега зимой не допросишься, — Антоша повеселел: официальную часть проехали, можно переходить туда, где наливают: — Так что? Когда приступаем?
— А ты, оказывается, романтик, Антоша!..
Это уже подписанный договор, и Антоша это понимает — и соответственно серьезнеет, оставив свой обычный тон сельского дурачка:
— Знаешь, Даруха, мне уже пятьдесят три года. И у меня, как и у каждого, есть свой предел нагибания. Можно долго себе внушать, что без разницы, за кем носить камеру, — плюнул, утерся и забил болт на то, куда оно потом идет, то, что ты отснял, это типа уже не твой геморрой… А что я сыну скажу? «Служи, сынок, как дед служил, а дед на службу хуй ложил»? Это армейское, извини…
— Он же у тебя на пятом курсе? Этим летом заканчивает?
— Ага, нашу же бурсу. И что его ждет? Тоже у бандюков на подхвате стоять? Не хочется, знаешь, чтобы он думал, что его отец всю жизнь был штопаным гандоном. Хочется что-то после себя и оставить. Что-то такое, чтобы он когда-нибудь мог мною гордиться…