месте той не так поступала: скромно помалкивала б. А краля-то любовь свою всем напоказ выставляет. Ну, вернулся Филипп Ефимович с юга, привез подруге дорогой гарнитур, пеньюар там какой-то. что ли. Надевала б в положенный час, носила себе и ему на радость, а краля давай пеньюар тот показывать всем на работе, перед бабами выхваляться. Ах ты, наказанье господне! Зачем, к чему? Не понять никак этого Елене Диомидовне… Конечно, у него положение: он директор, а жена — сторож в конторе. А тут еще годы. А тут еще эта искалеченная нога…
Николай Савельевич, зная семейную ситуацию Чипуровых, с пониманием, сочувствием, как и Катя его, относился к Елене Диомидовне, сравнивал ее в мыслях с Евлалией, а подругу Филиппа Ефимовича — с Ксантиппой. Когда-то Румянцев увлекался Эразмом Роттердамским и мог читать наизусть целые страницы из его «Разговоров запросто» или из «Похвалы глупости».
— Так я к вам зашел позвонить, Диомидовна, — сказал Румянцев, снимая унты у порога.
Дозвонился он быстро, ему пообещали приехать завтра и телефон посмотреть, и телевизор исправить.
— Спасибо, хозяйка. Пойду домой. А к матери моей, Диомидовна, ты все же съезди. Я тебе после скажу, когда она на ноги встанет…
Мать Румянцева, Лидия Евтихиевна, была не знахаркой, не ворожейкой, а настоящим экстрасенсом. Врачи Парамоновской районной больницы, когда не могли одолеть некоторые заболевания, тихонько отсылали к бабке Румянцевой.
Любопытная это была старушка. Когда спрашивали, как она лечит, о годах ее, Лидия Евтихиевна громко (у нее слабел слух) вступала в беседу.
— Царя с трона сняли — мне семнадцатый шел. И я уже знала-те, что помогать людям буду. Земский врач посмотрел на меня-те однажды и родителям моим доложил, что у меня есть гипноз.
Мать Румянцева была ярой противницей водки, не уставала воспитывать жившего с нею сына-холостяка Бориса, отменного рыбака гослова, мужика вообще старательного, но который нередко страдал с похмелья. Пьянство Лидия Евтихиевна называла «собачьим мясоедом». Свежему человеку послушать ее было приятно. Любил с нею вступать в разговор и Николай Савельевич.
— Про телевизор-те, Коленька, еще батюшка мой, помню, сказывал, что будут-те, значит, когда-нибудь деревянные ящики в каждом доме, и все в них станут показывать, что творится в Москве и что в Питере.
— Ну прямо вот так и сказывал? — выражал недоверие Николай.
— А ты, милый, слухай и матери не ставь тычки!
— Умный, выходит, был дед у меня, если так далеко прозорливость его заходила, — соглашался поскорее сын с матерью.
— Умный и дюже чуткой! Поди, бог его в том надоумливал.
— Бога нету.
— Ты грамотный, я старуха темная. Оставь мне свое, а сам со своим-те останься. Вот мы так и разминемся, не зацепим друг дружку. — Лидия Евтихиевна, будучи верующей, на религиозные темы рассуждать не любила. — Батюшка мой, Коленька, вот как у меня на ладошке со своими разговорами! Он еще говорил, что серп и молот по всей земле пройти должны. И пройдут!
— Обязательно, мать, только не так скоро, — поддерживал эти здравые мысли сын.
— Мой батюшка, крестьянин, Ленину верил. А твой отец за Советскую власть-те голову на фронте сложил…
Мать вспоминала, сын слушал, как до войны они жить крепко начали, как отец его рыбу ловил, сдавал на рыбозавод помногу, в почете ходил, но война началась и нормальную жизнь людей с пути сбила.
— Вот-те уехал Савелий мой на ту сечу и не вернулся, родимый…
На этом месте мать умолкала, не желая бередить дальше не зарубцованную на сердце рану.
О своем лекарстве Лидия Евтихиевна распространяться не желала, но уж если ее долго упрашивали, уступала и говорила со вздохом:
— Скольких людей-те я вылечила! Заикастых, припадошных, мочи не держащих… Мужичков, у которых мужская-те сила пришла в истощение. И делаю я все глазами да вот руками этими-те. — Глаза ее, очень юркие и блескучие, были утоплены в густоте глубоких морщин, а руки, с напухшими жилами, ярче слов говорили о ее неизбывном труде. — В моих руках какая-то быстрость есть… А приходят-те многие, разные… Один, Глазков, ко мне постучался — пустила. Он руку поднял, а у него там, под мышкой, красно, нарывает. По-простонародному эта болезнь называется «сучье вымя». Иди, говорю, в больницу, они там вырежут. А Глазков мне: нет, бабушка, я без ножа хочу… И обошлась ведь я-те без ножа! А он, Глазков-то, начальник в том месте, куда пьяных с улицы подбирают и мозги им проветривают… Потом у него же, у Глазкова, мальчик шести годков от испуга не говорил. Я с мальчиком-те неделю маялась, сама в ослабление пришла… Взяли мальца от меня, он до дома дошел и сказал: «Это наша изба». От радости мать с отцом плакали… Сама я лечу, но силы свои теряю. Сразу и слабость, и стук в голове… Еще от чего я лечу? От отечки спасаю, у кого ноги в суставах болят. И все-те без всякой мзды. Было бы от людей ко мне уважение… Я не такая, как в Кудрине была Пея-Хомячиха, которую-те, спекулянтку, гадалку, обманщицу, в каталажку упрятали. Меховщину она прибирала к рукам, какую у Хрисанфа-охотника в зимовье крали. Ну-те, по паршивым делам и расплата!.. Ох, голова моя… — Лидия Евтихиевна охватывала руками седую голову, мотала ею. — Стучит, стучит… На Алтай к родне ездила — там хорошо-те мне было! Оттуда вернулась, как в шайку упала… А жизнь моя трудная: прожила за холщовый мех. Муж погиб, так с тех пор в одиночестве-те. Без мужика жизнь бабе скудная…
Вспомнив о матери, Румянцев ругнул себя, что давно уж не навещает старуху, а все у других расспрашивает, как она там. И что в подпол упала — дочь в письме написала. Катя изредка ездит проведать свекровку, да Катя сама недомогает, то в больнице, то дома лежит. Соберется он к матери, завтра же соберется! Только порог переступит, мать кинется сразу готовить и стряпать. Мастерица она у него в поварских, пекарских делах…
Шагая по темной улице, Николай Савельевич увидел в окнах директорского кабинета свет. Потянуло зайти в контору, узнать, чем там Филипп Ефимович занимается в