ориентациями. Я соотнес художнический опыт Платонова с опытом других писателей, его современников, писавших о таких же, как Платонов, героях своего времени, действовавших то ли на полях сражений, то ли на строительных площадках, – точка приложения сил не влияла на константы духовного облика лиц, выступавших в качестве литературных персонажей. Я перечел «Котлован» в контексте повестей Всеволода Иванова «Партизаны» (1921), «Бронепоезд 14–69» (1922), повести Фурманова «Красный десант» (1922), его же «Чапаева» (1923), романа Серафимовича «Железный поток» (1924), романа Гладкова «Цемент» (1925). За исключением сочинений Платонова, сравнительно недавно вошедших в круг моего чтения, другие перечисленные здесь сочинения давно читаны, можно сказать, давным-давно. Перечитанные заново, они и сейчас оставляют глубокое впечатление своей правдивостью, искренностью, воодушевлением, личной близостью авторов своим героям. Все они исходят из приятия революции и долга беззаветного служения ей как акту всенародного мощного, сметающего на своем пути все преграды прорыва в будущее, в свободное, справедливое, трудовое, мирное, которое не за горами – едва ли не просто рукой достать.
Действующие лица этих произведений, как и в «Котловане», характерны дельностью личностного склада – слитностью ума, воли, чувств, открытостью внутреннего мира. Здесь личность сильна не индивидуальностью, а сплоченностью индивидов, личность каждого из которых выступает во всей ее наличности, предъявленности внешнему окружению. Личность черпает свою силу в публичности. Это психология – лично-коллективная. Сознание общности как «мы», противостоящее другой общности – «они». Общность «мы» основана на однородности, изравненности составляющих ее индивидов. Это все еще не превзойденная исторически общность, о которой, как приводилось выше, Глеб Успенский писал как о «живущей какой-то сплошной жизнью, какой-то коллективной мыслью, и только в сплошном виде доступной пониманию». Между «Мелочами путевых воспоминаний» Глеба Успенского и сочинениями Платонова, Иванова, Фурманова, Серафимовича, Гладкова пролегло сорок лет – да еще каких! – замечательному бытописателю теперь бы не пришлось сетовать на безнадежное отсутствие собеседников, «жаждущих сознательной жизни, стремящихся дать смысл своему существованию на земле». Сам по себе факт вовлеченности широчайших слоев населения в революционное действие и являлся опытом постановки и практического решения вопроса о смысле существования людей на земле. Как ни оценивать этот опыт, фактом остается пробуждение сознания социальных низов, освобождение их от привычного рутинного, ограниченного повседневными нуждами и заботами существования. Прибегая <нрзб> к перечисленным художественным произведениям как к историческому источнику, удается констатировать, что сознание множества и множества людей, сделавших сознательный выбор в пользу революции, оставалось по основным параметрам лично-коллективным. Примечательно, что сочинения деятелей революции – Ленина, Троцкого, Бухарина и других – пестрят словоупотреблением «массы», то есть в буквальном переводе с латыни «комья». Это режущее глаз словоупотребление не являлось признаком высокомерия революционных руководителей.
Ленин неоднократно писал о «необъятнейших пространствах», на которых царит «патриархальщина, полудикость и самая настоящая дикость». Характеристика, на мой взгляд, утрированная, но в целом реалистичная. Для социальных низов, поскольку они отвечают характеристике «массы», естественно тяготение к патернализму. Для революционного авангарда непременным условием действенности его политики становится идеологическое и организационное опекунство, попечительство, наконец, повелевание. На этой почве как ее естественно-необходимый продукт возникает иерархически-структурированный институт вождизма, комиссарства, военного и штатского, на всех уровнях и во всех формах государственной, военной, хозяйственной организаций. Политическая власть, сознававшая себя, называвшаяся и действовавшая как диктатура, требовала вождизма. На то и диктатура, а не демократия. Диктатура как форма политической власти (диктатура пролетариата, на деле диктатура партии, еще конкретнее ее верхов) оправдывалась экстремальными условиями революции, гражданской войны, необходимостью концентрации власти в переходный период к новому общественному строю. Нет оснований подозревать новое поколение пришедших к власти революционеров в намерении увековечить диктатуру. Напротив, они декларировали переход в неопределенном, правда, будущем через диктатуру к отмиранию государства. Если элиминировать безгосударственное будущее – а оно как-никак находилось «за тридевять земель», то являлась ли реальной демократическая альтернатива диктатуре? В преобладающей массе населения общество представляло собой традиционное общество («патриархальщина, полудикость и самая настоящая дикость»). Традиционному обществу демократические формы правления несвойственны. Им свойственны авторитарные формы правления. Формы демократического устройства, более совершенные или менее, основываются на личностном самоопределении индивидов, способности индивидов к творческому самовыражению, чувстве собственного достоинства, независимости суждений, деятельной работе мысли. Традиционное общество – это прежде и больше всего общество круговой поруки, тяготения индивидов к одинаковости, ориентации на коллектив как солидарную жизнеобеспечивающую и требующую подчинения силу. Авторитаризм и коллективизм (на уровне круговой поруки) взаимодополнительны. Народный идеал власти, как показал К. В. Чистов в монографии «Русские народные социально-утопические легенды XVII–XIX веков»376, – «царь-избавитель». Народный доброхот, но царь, а не, скажем, вече. Опираясь на другие, нежели социально-утопические легенды, источники, я показал то же самое в монографии «Народная социальная утопия в России»377. Не потому победила Октябрьская революция, что Учредительное собрание стало жертвой большевистской узурпации. Причины глубже, что, в отличие от многих современных публицистов, хорошо понимал Бердяев: «В России революция либеральная, буржуазная, требующая правового строя, была утопией, не соответствовавшей русским традициям и господствовавшим в России революционным идеям»378. Русская социалистическая идея, напротив, заслужила симпатию и доверие социальных низов, особенно патриархальных. Она воспринималась массовым сознанием не только как воспетая народниками община, но как общинность в множестве ее разнообразных форм, начиная с протопопа Аввакума, проповедовавшего равенство, «чтобы друг друга любя жили, яко во едином дому, советно и единодушно Бога хваля», и до крестьянина Тимофея Бондарева, мечтавшего в конце XIX века о соединении человечества в «единодушную и единосердечную артель». Манила сама по себе социалистическая идея как идея общинности, ответившая вековым чаяниям народа, не затруднявшего себя непосильной задачей понять, что же такое социализм, проповеданный новой властью. И на этот раз близок к истине оказался Бердяев: «В России революция могла быть только социалистической. Либеральное движение было связано с Государственной Думой и кадетской партией, но оно не имело опоры в народных массах и лишено было вдохновляющих идей. По русскому духовному складу революция могла быть только тоталитарной. Все русские идеологии были всегда тоталитарными, теократическими или социалистическими. Русские – максималисты, и именно то, что представляется утопией, в России наиболее реалистично»379.
Октябрьская революция была революцией народной. Для дилетантов или просто неучей, шельмующих народные восстания XVIII и XVIII веков как «разинщину», «пугачевщину», для них революция 7 ноября 1917 года, в свою очередь, шельмуется как путч, совершенный заговорщической группой авантюристов-большевиков, утвердивших свою власть (советскую) и державших страну в подъяремном состояния в течение 74 лет. Общественные движения, происходящие то ли в привилегированных слоях, то ли в социальных низах, какие бы формы они ни приобретали, мирные ли (например, староверческие движения последней трети XVII века и в последующие