Переворот в наиболее консервативной бытовой сфере с полной «отменой» традиционных ценностей не мог не вызвать в обществе не только отнюдь не выдуманный революционный энтузиазм, но и потрясение казавшихся незыблемыми моральных устоев. Социокультурный переворот в стране с сильными патриархальными традициями, несомненно, повлиял на складывание глубоко архаичной знаковой системы и языка сталинского культа, который означал устранение самой христианской ценностной структуры в пользу безжалостной борьбы за власть и возрождения языческих норм.
Смерть Сталина, как и кончина Петра I, до сих пор дает основания для фантастических версий о заговоре и перевороте «в стиле» XVIII столетия. Их созданию активно помогали сами действующие лица, едва ли, правда, сознававшие, что своими высказываниями и поведением они воспроизводят манеры двухвековой давности. Вот, например, как «естественный и законный кандидат» на место Сталина (именно так назвал его на июльском пленуме ЦК КПСС 1953 года Ворошилов) Маленков рассказывал сыну о последних минутах жизни вождя: «Он был парализован, не говорил, мог двигать только кистью одной руки. Слабые зовущие движения кисти руки. К Сталину подходит Молотов. Сталин делает знак – „отойди“. Подходит Берия. Опять знак – „отойди“. Подходит Микоян – „отойди“. Потом подхожу я. Сталин удерживает мою руку, не отпуская. Через несколько минут он умирает, не сказав ни слова, только беззвучно шевеля губами». Ну чем не хрестоматийно известный – и столь же апокрифический – рассказ о предсмертных попытках утратившего речь Петра I написать имя наследника: «Отдайте всё…»
На вершине власти того же героя подстерегают зловещие покушения: «Жили мы в Воронцовском дворце… Над входом в столовую висела огромная, в тяжелом багете, картина. И однажды, когда отец входил в столовую, она грохнулась перед ним метрах в полутора. Случайное происшествие, как мы тогда подумали, или…» Вопреки всему, «преемник» «излучал бодрость и энергию», но враги «начинают готовить свой заговор» – и он отправляется в ссылку (где «потянулись к отцу люди») и терпит несправедливое наказание – по официальной версии, «за поиск дешевой популярности и ответственность за наводнение». Наконец, выясняется, что герой – «просвещенный автократ» и обладает «мировоззрением верующего вольнодумца», но многие годы должен был скрывать «яркие стороны своей разносторонней натуры», чтобы избежать зависти владыки, а в семье превратил «в инстинкт обычай не вести никаких разговоров на политические темы, не называть никаких имен».[802] Если убрать из текста приметы ХХ столетия, то перед нами – живо изложенные мемуары сына опального вельможи, кого-нибудь из кабинет-министров эпохи Анны Иоанновны, с тем же «духом времени», оборотами речи и очевидным преклонением перед царедворцем былых времен.
Герои той эпохи даже мыслили категориями иного времени: составляли «свиту» или «двор», трепетали при появлении «хозяина», пребывали «в опале», на партийных съездах требовали от оппонентов отказа не от действий, а от убеждений; считали возможным начать «дело» за то, что некто осмелился… во сне бежать с вождем стометровку.[803]
Внимательный к политической конъюнктуре А. И. Микоян в 1937 году провозгласил: «Каждый трудящийся – наркомвнуделец» – так же как за 200 лет до него императрица Анна Иоанновна потребовала от подданных доносить «без всякого опасения и боязни того же дни». При этом традиция доношений столь же успешно, как и прежде, выступала в качестве эффективной связи власти и народа: при неповоротливой и непробиваемой бюрократической системе донос мог устранить неугодное лицо от кормила власти, быстро исправить допущенные ошибки, а его податель – повысить свой социальный статус.[804] К этому можно только добавить, что донос мог служить вполне «демократическим» средством участия масс в политике только при такой «демократии», когда все слои общества – от князя-министра до рабочего-холопа – были бесправны перед лицом верховной власти. Добровольное доносительство дополнялось созданной уже к середине 1920-х годов сетью секретных агентов.
Что же касается официально-правовой сферы, то уже в 1923 году была внесена поправка в Уголовный кодекс РСФСР, разрешившая считать контрреволюционным выступлением не только акцию, направленную на «свержение» режима, но и всё, что ведет к «подрыву и ослаблению» советской власти. Такое расширительное толкование политического преступления было закреплено в Уголовном кодексе 1926 года и вместе с системой внесудебной расправы сделало советскую юридическую практику весьма похожей на описанную нами в этой книге.
В этот ряд можно поставить и официально разрешенные в 1937 году пытки «врагов народа», и распространение наказаний на членов семей «изменников Родины», и возобновление каторжных работ, и конфискацию имущества осужденных, которое сразу же поступало через спецторг НКВД в раздачу верным слугам. Читая опись имущества арестованного министра госбезопасности В. С. Абакумова (1 200 метров ткани, 100 пар обуви и т. д.) или показания о дележе вещей репрессированных бывшими соратниками и их женами, «которые даже дрались из-за них между собой»,[805] трудно отрешиться от мысли, что в XVIII веке те же процедуры с поверженными в придворной грызне противниками проходили более прилично – кое-что иногда и детям доставалось…
Несомненно, эти исторические параллели представляют собой очень увлекательный сюжет; но, как сказал в свое время великий русский историк Василий Осипович Ключевский, «в нашем настоящем слишком много прошедшего; желательно было бы, чтобы вокруг нас было поменьше истории».
Иллюстрации
Петр I. Ж. М. Натье. 1717 г.
Князь-кесарь Ф. Ю. Ромодановский. Неизвестный художник. XVIII в.
Царская резиденция в селе Преображенском под Москвой
Вид на Петропавловскую крепость. Слева – Трубецкой бастион. С рисунка 1725 г.