— Ну-ка, открой пасть.
— Чего вы, в самом деле?
— Шнобель, помоги ему.
Шнобель ловко накинул полотенце парню на шею и перекрутил его.
— Сухарики хрум-хрум, а в… ме-ке-ке?
— Да честно я говорю. Зачем мне без надобности к зубнику бегать?
— Во-во. И я так же подумал. Зубы у тебя, как у молодого жеребца. Сахару три куска, а как платить — жопа узка? К кому бегаешь?
— Да говорю же я.
— Шнобель, освежи ему память.
Шнобель перекрутил полотенце сильней. Парень захрипел.
— К куму. Он обещал оставить при тюрьме в обслуге.
— Чего ему надо знать?
— Как идет подогрев к «крытникам» и у кого общаковые деньги.
— Губа у него не дура. На надзирателя ты стукнул?
— Я.
— Чего ему еще болтал?
— Больше ничего. Клянусь.
— Дятлы еще в камере есть?
— Нет.
— А рядом в камерах?
— Не знаю.
— А ну, отойди от глазка.
В двери загромыхал ключ.
— Начальник, дай бумагу и ручку. Буду кассацию писать.
— Завтра на утренней поверке. Еще раз увижу у глазка, выдерну искать пятый угол.
Два дня спустя Филина вызвали с вещами. Других вариантов не было — на этап. Прощай, спокойная сытая жизнь в камере. Прощайте, Сибиряк и Шнобель. Впереди — неизвестность: новые люди, новые места заключения. Воры снабдили всем необходимым на первое время: куревом, сахаром, сухарями, деньжатами, в чистую холстинку завернули шмоток сала. Прощаясь, Филин едва не заплакал.
Володя Синебродов еще не мог знать, что Сибиряка больше не увидит: пять лет спустя его в упор расстреляют при попытке к бегству. А со Шнобелем еще встретится, но уже немолодым человеком.
На этап собрали человек сорок пять и стали готовить к отправке. Шмон, проверка по формулярам, выдача сухого пайка в дорогу, судя по количеству, неблизкую. Полдня гоняли по этажам, то заставляя шевелиться в бешеном темпе, то ненадолго оставляя в покое где-нибудь в гулком склепе без окон и вентиляции. В один из таких «антрактов» кто-то из этапа обнаружил по соседству женщин. От них отделяла лишь дверь, гуляющая в коробке. Долбанешь от души — вылетит вместе с коробкой.
— Мужики, когда еще такой фарт подвернется? Нет никого, кто может ковырнуть замочек?
— Ломай, пока менты не налетели. Замки здесь туфтовые. Не видишь, дверь еле держится.
Долгих уговоров не понадобилось. Одно дело лезть на ножи, как это было в предбаннике, и совсем другое — бабам в промежность. Дверь затрещала, заухала и рухнула вместе с косяком.
В первый миг женщины испугались и завизжали от неожиданности, но, сообразив выгоду, поспешили воспользоваться случаем. В то время каждые два года объявлялась амнистия мамкам — матерям, кормящим грудью, и беременным, независимо от тяжести преступления и срока наказания.
К Филину подлетела девица лет девятнадцати, чернявая, с большими упругими грудями. Голубые глаза чуть косили и обжигали откровенной похотью. Силой она усадила подростка на пол, прижалась и нервно зашептала, слегка шепелявя:
— Ритой меня зовут. Ритой. Я из Теплого переулка возле парка Горького. Знаешь? Работала на текстильной фабрике. А тебя как?
Одной рукой она схватила руку Филина и запихнула себе под юбку, другую запустила ему в ширинку.
— Унесла сдуру бобину ниток. Дали двенадцать лет за кражу. Ты неживой, что ль? Давай же? Давай.
Ее горячие мягкие пальцы мяли, теребили, гладили. Филину было щекотно и немножко стыдно. Он смотрел девице в глаза и видел, как они мутнеют, теряют осмысленное выражение и молят, молят о соучастии.
Вокруг уже пыхтели, дергались, сверкали оголенными ляжками. Рита, торопя события, впилась губами в губы Филина, раскочегарилась, изнемогая мелкой дрожью. Наконец пробрало и Филина. Мгновенно почувствовав это, она опрокинулась на спину, притянула к себе пацана и вцепилась в него мертвой хваткой.
Филин не видел, как вбежали надзиратели и кинулись растаскивать арестантов. Но сделать это оказалось непросто. Некоторые пары склещились так прочно, что разодрать их удавалось лишь ледяной струей из брандспойта.
— Пиши. Слышишь? Я люблю тебя. Теплый переулок, 17. Обязательно пиши. Я тебя буду помнить.
А вечером Филин уже трясся на верхней полке столыпинского вагона.
Филин пытался угадать дорогу, по которой погнали этап. Если по Ярославской, значит, в Вологду, Киров, Пермь. Там находились в основном лагеря для взрослых, но это его не пугало. Лишь бы не в малолетку. Но поезд свернул на Казанскую железную дорогу.
В набитых битком клетушках вагона духотища выжимала последние соки. Этапники уминали сухой паек. Воняло селедкой, дегтем от сапог конвоиров и тошнотворной кислятиной опрелых тел.
— Ребя, когда в вагон набивают столько народу — мне жарко, а когда мне жарко — я потею, а когда потею — то воняю.
— Ха-ха-ха.
— Закрой хавло. И так дышать нечем.
— Во народ. Их набили, как сельдей в бочку, а они ржут, как жеребцы.
— Начальник, куда нас? В Бирск или в Арзамас?
— Привезут — узнаешь.
— А может, в Верхотуру?
— Гражданин начальник, открой дверь в тамбур, проветри сквознячком.
— Не положено. Кончай разговоры.
В Арзамасе, Бирске и особенно в Верхотурье находились самые паскудные, по мнению пацанов, колонии для малолетних. В них бесчинствовали активисты — масть в пику воровской.
За посул досрочного освобождения наиболее предприимчивые пацаны помогали администрации перевоспитывать себе подобных, особенно тех, кто придерживался воровской идеи. В выборе мер перевоспитания особенно не церемонились. Непокорных зверски истязали, калечили, а самых настырных делали педерастами.
Под утро в вагон подсадили пополнение.
— Что за станция?
— Арзамас. Пацаны, пожрать у кого есть? За полмесяца в карцере оголодали.
— Откуда вы?
— Из малолетки.
— Залезай сюда. Вот хлеб, сала немного. Спроси у начальника кипяточку.
— Рассказывай, чего там у вас было.
— Шуганули активистов. Начали в клубе, когда повели в кино. С десяток грохнули и еще с полсотни поуродовали. Обнаглели совсем, твари. Никакого житья не стало. Муштра, как в казарме. В столовую и в промзону — с песней и чтоб идти обязательно в ногу. Кто сбился, вечером в сушилку на толковище. Отделают так, суки, неделю ни вздохнуть, ни передохнуть.
— А за что они так усердствуют?