других, не меня. Я-то давно уже не сплю.
Издалека по холодному морю предрассветной тишины едва слышно плывет звук колоколов женского монастыря. Монахини встают на молитву. Вслед за колоколами оживают минареты. Муэдзины кричат: «Вставайте на молитву!» Они зовут правоверных к тризне нового дня, призывают предстать перед хозяином пира и поблагодарить его за новый голод, за новую жажду. Зовите кого-нибудь другого! Я столько раз молился вместе со всеми вами о добре, о здравии и благополучии моей семьи и мира, но ни мир, ни моя семья не пребывают в добром здравии или благополучии. Наши с вами молитвы – глас вопиющего в пустыне, не замеченный слоном шелест ветра, как и все молитвы тысячелетней истории человечества.
Я молился, страшась наказания хозяина тризны, каждый день, каждую секунду боялся того, что он лишит меня моей доли пира. Я молился из жадности, желая заполучить еще больше еды и питья, но не знал, что тризна созвана не для жадных трусов, а потому сподобился голодом утолить голод, жаждой запить жажду.
А сейчас, перед этим утром-ребенком, что небрежно играет звездами и с задорным смехом их тушит, я хочу помолиться по-новому – без тени страха, жадности или униженности:
«О господин тризны!
Я голоден. Если бы не твой щедрый пир, я никогда не познал бы голода.
Я жажду. Если бы не твой прекрасный, богатый пир, я никогда не знал бы жажды.
Я голоден! Еды тут вдоволь, но не успеваю я наесться, как твоя снедь начинает разъедать меня изнутри, и я снова становлюсь голодным.
Я жажду! Напитки льются здесь рекой, но не успеваю я напиться, как твое вино начинает иссушать меня изнутри, и я снова ищу питья.
Я говорю своему глазу: «Насыться!», но он не насыщается.
Я говорю своему уху: «Насыться!», но оно не насыщается.
Я говорю своей руке: «Насыться!», но она не насыщается.
Я говорю своему носу: «Насыться!», но он не насыщается.
Я говорю своему рту: «Насыться!», но он не насыщается.
Что мне делать со своими членами, если ты постоянно искушаешь меня не насыщающими их лакомствами?
Что мне делать, если ты отбираешь левой рукой то, что даешь мне правой? Поистине, ты не скуп, но неимоверно щедр.
Может, я просто не умею выбирать и потому стаскиваю со стола только то, что не может меня насытить? Или я веду себя настолько беспардонно и жадно, что мимо меня проходит по-настоящему моя часть пира?
Есть ли на твоем столе, о хозяин тризны, еда и питье, вкушающий от которых вовек не испытает нужды?
Такая еда должна быть на твоем пиру, ибо меня пожирает голод.
Такое питье должно быть поставлено на твой стол, ибо меня мучит страшная жажда.
Ни голода, ни жажды я не испытывал до сего дня, до этого рассвета, до этого самого утра. Все мое бытие ныне бьется в голоде и жажде, и я не чувствую теперь ничего другого.
О господин тризны!
Направь меня к еде, что насытит раз и навсегда!
Направь меня к источнику, что навеки утолит душащую жажду!
Ибо на твоем пиру насытится всякий, кто знает, что и как есть!
Ибо на твоем пиру напьется каждый, кто знает, что и как пить!»
Час шестой
Новое утро!
Хотя нет, неверно. Какое утро, какой час, какая минута или секунда не блещет новизной?.. Черт бы побрал притупившиеся чувства! Именно они привыкают к вещам, которые происходят изо дня в день, из года в год; именно они и внушают нам мысли, что ничего в этом мире не происходит и не изменяется. На самом же деле и вещи, и чувства, ими возбуждаемые, меняются каждое мгновение.
Всякое утро я встаю с кровати и совершаю телодвижения, которым нет числа, они похожи друг на друга и вместе с тем не могут повториться даже в двух следующих друг за другом сутках. При этом я чувствую, что все эти похожие и непохожие движения совершает один и тот же субъект – я сам. Бешеная юла движения окружает меня со всех сторон, и эта злая игрушка вертится по своим правилам, согласно своей системе. Значит ли это, что только порядок и система остаются неизменными в невероятно изменчивом мире? Значит ли это, что мое самоощущение – всего лишь часть мирового порядка?
Я – в системе, система – во мне. Насколько же я велик!.. Но, с другой стороны, система знает меня и движет мною, а я, в отличие от нее, остаюсь ведомым невеждой. Да и как я могу ее познать?..
Что-то внутри меня терпеливо повторяет: «Ты сможешь познать существующий порядок, ты уже движешься по этому пути, иначе и не смог бы нащупать этот порядок в себе, не захотел бы его воочию увидеть». Да, я должен его познать, только тогда смогу достичь совершенства, навсегда простившись с рабством превратностей и зыбких забот.
Да, я снова спрошу себя: откуда взялся этот порядок? Кто его установил? К какой цели он ведет? Что это за цель? Смогу ли я, познав эту цель, погасить страсть к познанию и обрести свободу, убивающую смерть, гасящую страхи, заботы, амбиции и желания? Смогу ли я увидеть вечность по ту сторону времени и пространства, добра и зла?..
Остановись, остановись, Муса ал-ʻАскари! Не обольщайся своей докторской степенью по философии! Твоя мысль ступила на неровную пустынную землю, полную кустарников и скал, кишащую змеями и драконами, таящую в себе опасные расселины и кровожадные пески. Не забывай и о том, что твоя мысль – все еще беспомощный младенец, неоперившийся птенец, никогда доселе не вылетавший из гнезда.
Потерпи, господин ал-ʻАскари, потерпи. Послушай лучше очередное новое утро. О чем же оно говорит? Оно смеется над тобой, как смеется океан над рыбкой, что задумала его поглотить. Думаешь, твое ухо услышит все речи этого утра? Ты уверен, что твоя мысль угонится за всеми его чудесами? Ты настолько самонадеян, что попытаешься послать свое воображение вслед за всеми существами, что впервые или, напротив, в последний раз, пробудились вместе с этим солнцем? Миллиарды трав, цветов, насекомых, рептилий, птиц, домашних животных и людей пробились сегодня из темноты земли, яиц и утроб к свету утра; другие миллиарды животных и существ, наоборот, сошли во тьму могил. Это – первое и последнее утро для целых легионов вещей.
Никто толком не знает, сколько людей и не-людей это утро застало в заботах о пропитании, став последним их утром.