нож в спину выздоровления пациентов, что неудивительно – ведь если здоровье победит болезнь, у них больше не останется работы. Людская немощь несет благоденствие врачам, возносящим хвалу святому имени динария.
Вот и казармы, кишащие теми, из кого людские законы выкроили игрушки и жертвы идолам «Государства» и «Нации». Эти игрушки располагают одним-единственным правом – правом на слепое, безоговорочное послушание хозяевам. Они не могут кричать, выть или жаловаться на задание, каким бы тяжелым оно ни было. Они живут, чтобы сеять смерть и, при необходимости, ее пожинать. Лучшие же из них иногда милостиво нарекаются «героями».
В барах и на аттракционах люди давят друг друга, бросившись наутек от ужасной пустоты. Секунды там втаптывают посетителей свинцовыми каблуками в душные комнаты, до ужаса наскучившие харкающим кровью душам, что пытаются найти спасение от солнца в огне, силятся утолить жажду грязной, раскаленной водой. Люди заполняют пустоту пустотой, гонят отчаяние отчаянием, выбивают одни минуты другими. Результат их игры известен: остается пустота, остаются отчаяние и минуты, а сами игроки, один за другим, выбывают.
В судах я вижу мужей, примеривших на себя власть закона, и мужчин, женщин и детей, требующих от судей справедливости и милосердия во имя того же самого закона. Милосердие и справедливость терпеливо обходят двери судов и беспокойно, суетливо в них стучат… Двери так и не открываются. Справедливости и милосердию по привычке отказывают во входе.
В тюрьмах обитают тысячи человек, которым закон судил жить в четырех грубых, облезлых, заплесневелых стенах, расправившихся с животворящим солнцем, чистым воздухом и освежающей чистотой. Но этим далеко не исчерпывается их жестокий приговор. Закон постановил отлучить их от доброго слова, от девственной улыбки, от ласкового прикосновения и обречь на пытки, болезнь и злобу, перед которой трепещет сам дьявол. Обитатели тюрем – люди естества, ополчившегося против природы закона. Они слушают свои желания, пренебрегая законом. В обход закона они убивают по первому зову своего порочного сердца. Дразня закон, они влюбляются в преступление, отдаются блуду и отбирают сокровища, спрятанные в чужих кладовых. Потому-то они, с легкой руки закона, и названы «вшами», «отбросами» и «чумой», им нет места на теле «здорового» духом и телом общества. Закон чванливо определяет: коль скоро он денно и нощно трудится над здоровьем и чистотой социума, тысячи «нечистых» людей должны быть заточены в тюрьмах до тех пор, пока не «исцелятся».
Школы и галереи до отказа забиты учениками и ученицами, отчаянно тянущимися к непонятному, аморфному «знанию». Я тоже пил когда-то из этого источника «знания» – и даже сам стал таким источником. Но каким знанием я владею? Что я перенял от других, дабы завладеть правом отдавать? Было бы узнанное мною с чужих слов достаточным, я утолил бы, наконец, свою жажду… Как я могу утолить чужую жажду, сам будучи жаждущим? Как я могу осветить чужой путь, сам находясь в глухой темени? Как я могу услаждать чужой взор красотой, если мои собственные глаза разъедают песок и ржавчина? Как я могу освобождать других от ярма Земли и Неба, забот и страстей, я – раб Земли и Неба, страсти и заботы?..
Только мое воображение за считаные мгновения видит то, что мои глаза не смогли увидеть за всю жизнь и, уверен, не смогли бы увидеть, будь у меня хоть сотни других жизней. Вместе с тем сотни сотен вещей я не могу охватить даже своим разумом… Я по-прежнему испытываю ни на что не похожее вожделение – вожделение к скрытым от моего взора сокровищам и безделушкам. Откуда взялась эта страсть? Как ее погасить? И, что самое главное, когда я увижу бытие?
Щедрая, щедрая, огромная тризна! Многообразная трапеза, что лежит на огромном столе, весьма аппетитно выглядит, как и те, кто приглашен к столу… Удивительно, но все гости, пришедшие сюда, одновременно являются едой и питьем, едоками и пьющими. Никто из них не знает, когда настанет его час отведать щедрые лакомства и питье, а когда – стать съеденным и выпитым кем-то другим. Иногда они наполняют свой рот медом, но не брезгуют и горечью колоцинта; порой они пьют из райского источника, но порой спускаются за водой и к мутным озерам… Так или иначе, но у гостей отменный аппетит, и они вечно будут толпиться, драться и ругаться меж собой, пытаясь поймать заветную снедь.
А вот и я – человек, которому осталось жить считаные часы. Я ем и не насыщаюсь; я пью, но не утоляю жажды. Теперь я достоверно знаю, что минуты меня подтачивают изнутри, словно некие микробы, подобно и без того разлагающим меня заботам. Мука… Но все равно я не хочу, чтобы все это кончалось. Я хочу, чтобы эта тризна длилась до скончания времен!
Откуда же взялся этот аппетит, откуда эта жадность?
Я должен был радоваться вести, принесенной тем голосом в полночь. Я должен был проститься с Последним днем без сожаления о прошлом, настоящем и будущем. Я должен был почувствовать вкус вневременной жизни, где нет ни голода, ни жажды. Но я не рад. Одна мысль о том, что спустя некоторое время я буду вычеркнут из списка приглашенных к вожделенному, богатому столу, вымарывает всю радость наступившего рассвета. Я хочу жить! Так кричит каждая капля моей крови, каждый вздох моей груди, каждая клетка моего тлеющего тела.
Да, дорогой хозяин тризны. Я хочу всласть наесться твоей едой. Тот, кто созывает такой пир, не может быть настолько мелочно-злым и скупым существом, чтобы гнать прочь приглашенных гостей. Мы голодны, мы хотим пить, мы изведены грустью, болью и страхом. Как нам связать твои щедрость, любовь и снисходительность с невиданными – но твоими же – злостью, скупостью и жестокостью?
Я хочу жить! Я хочу насытиться, напиться, господин хозяин! А ты… Ты предупреждаешь меня о том, что этот день – последний день моего пира. Не будет больше рассветов, не будет больше красот, распростертых предо мной. Не будет больше радости. Я хочу, чтобы моя радость не кончалась, но ты, ты крадешь ее у меня, как крадешь мой пульс, мой ветер на ресницах. Взамен же ты предлагаешь голод по новой радости. Сытость и голод; насыщение и жажда. Есть ли вообще в этом мире сытость, что не кончается голодом? По крайней мере, ты мог меня и не приглашать вовсе; так я и остался бы голодным, жаждущим изгнанником, на роду у которого написана окончательная и безоговорочная смерть.
Кричит петух, и я как будто слышу в его крике вечные голод и жажду… Нет, петух, буди