переломным, но и в первые минуты он попытался как-то осмыслить этот набор голых фактов (трехлетней давности!), к которым еще столько раз впоследствии вернется. Моральная сторона этого дела – Джейк привык считать себя человеком моральным, с определенными этическими нормами – его почти не волновала. Больше его волновало то, что он был писателем, а быть писателем подразумевает верность чему-то еще, даже более важному.
Верность хорошей истории как таковой.
Джейк мало во что верил. Он не верил, что вселенную создал какой-то бог, не говоря о том, чтобы этот бог наблюдал за всем происходящим и отмечал каждый человеческий поступок с той целью, чтобы определить гомо сапиенсам, живущим на этой планете всего несколько тысячелетий, тот или иной удел в загробной жизни. Да и в загробную жизнь он не верил. Как не верил ни в судьбу, ни в злой рок, ни в удачу, ни в силу позитивного мышления. Он не верил, что каждый получает по заслугам, что все случается не просто так (а как?) или что в нашей жизни как-то участвуют сверхъестественные силы. Что толку в этой чуши? Есть то, что есть: нашей жизнью правят слепые случайности и гены, определяющие, насколько ты готов рвать задницу и насколько ты внимателен, чтобы заметить возникшую возможность. Если она возникнет.
Но было кое-что, во что Джейк верил, кое-что, обладавшее для него почти волшебной силой или, во всяком случае, возвышавшееся над будничной суетой, и это был долг писателя перед историями.
Понятно, что историй на свете, как грязи. У каждого своя история, и часто не одна; вся наша жизнь проходит среди них, признаем мы это или нет. Истории – это колодцы, куда мы заглядываем, чтобы напомнить себе, кто мы есть, и подкрепить уверенность в том, что, как бы мало мы ни значили для кого-то, мы играем важную, даже незаменимую роль в творящейся вокруг драме выживания – на личностном, общественном и даже видовом уровне.
Но, при всем при этом, истории до одури похожи. Нет никакой глубинной шахты с залежами неведомых историй или гипермаркета с бескрайними рядами непрожитых, никому еще не снившихся, восхитительно новых историй, чтобы писатель шел вдоль них с большой пустой тележкой и выбирал, что захочет. Те семь сюжетов, к которым Джейк когда-то примерял не слишком увлекательное повествование Эвана Паркера о матери и дочери в старом доме – победа над монстром? Из грязи в князи? Возвращение домой? – разрабатывают писатели и сказители всех времен и народов. И все же…
И все же.
Иногда из ниоткуда возникает какая-то чудесная искра и падает (как в солому) в сознание человека, способного загореться новой идеей. Обычно это называют «вдохновением», хотя писатели смотрят скептически на такое понятие.
Эти чудесные искры бесцеремонны. Они будят тебя поутру, настойчиво разжигая воображение, и преследуют весь день: сама идея, герои, конфликт, место действия, реплики в диалогах, характерные фразы, вводное предложение.
Эти отношения между автором и его искрой выражались для Джейка одним словом – «ответственность». Как только тебя озарила идея, ты у нее в долгу за то, что она выбрала тебя, а не другого писателя, и погашаешь этот долг работой, не просто как ремесленник, знающий свое нехитрое дело, но как настоящий художник, не боящийся болезненных, времязатратных и даже позорных ошибок. Эта «ответственность» предполагает готовность смотреть в лицо пустой странице (или экрану) и затыкать своих внутренних критиков, хотя бы ненадолго, чтобы успеть сделать что-то стоящее, при том, что все эти задачи очень трудоемки и совершенно неизбежны. А кроме того, любые проволочки крайне рискованны, потому что, если подойти к работе без должной ответственности (отвлекаться или работать спустя рукава), может случиться так, что эта чудесная искра… покинет тебя.
Другими словами, твой творческий гений погаснет, так же внезапно, как и вспыхнул, а вместе с ним и твой роман, хотя ты можешь продолжать писать его несколько лет или всю свою жизнь, безнадежно бросая слова на страницу (или экран), упрямо отказываясь признать поражение.
И есть кое-что еще: особое темное суеверие, известное любому писателю, достаточно высокомерному, чтобы отмахнуться от искры великой идеи, пусть даже такой писатель не религиозен, пусть даже он не верит, что «все случается не просто так», пусть даже он отрицает «магическое мышление» любого вида. Суеверие о том, что, если ты не прислушаешься к чудесной идее, выбравшей тебя из всех писателей на свете, она не просто оставит тебя с ворохом пустых, ничего не значащих слов. Она в буквальном смысле найдет себе другого. Ибо великая история хочет быть рассказанной. И если ты ее отвергнешь, она уйдет от тебя и найдет себе ответственного писателя, а тебе останется смотреть, как кто-то другой напишет и издаст твою книгу.
Невыносимо.
Джейк помнил тот день, когда его внезапно посетила ключевая идея «Изобретения чуда» – без всякой преамбулы, без предупреждения – и несмотря на то, что это с ним случилось впервые, он сразу подумал:
«Хватай ее».
И схватил. И отнесся ответственно к этой искре, разгоревшейся в нем, и написал свой лучший роман, «новую и неординарную» первую книгу, обратившую не него – столь мимолетное – внимание литературного мира.
Когда же он писал «Реверберации», (якобы «роман в рассказах», хотя это был просто… сборник рассказов), он не чувствовал ни малейшего подобия того горения, но сумел закончить книгу, решив в какой-то момент, что уже может написать «конец». Это и стало концом, скажем прямо, его «многообещающего» периода «молодого писателя, за которым стоит следить», и будь Джейк мудрее, он бы вообще не стал издавать эту книгу, но его приводила в ужас мысль о забвении после «Изобретения чуда». По мере того, как его рукопись отвергали одно за другим все серьезные издательства, а за ними и академические, важность издания второй книги все сильнее разбухала в сознании Джейка, пока он не почувствовал, что на кону стоит его жизнь. Он убедил себя, что, если сумеет пристроить куда-нибудь эту книгу, тогда, возможно, к нему придет новая идея, новая искра.
Только она не пришла. И хотя в последующие годы его иногда посещали неплохие идеи – о мальчике, растущем в семье, помешанной на разведении собак; о человеке, обнаружившем престарелого родственника, с рождения помещенного в закрытое учреждение, – он не чувствовал горения, побуждавшего его писать. Все, что он писал с тех пор, развивая эти и подобные им идеи, было сплошным мучением.
И наконец он решил быть совершенно честным с собой – и до сих пор он был совершенно честен с собой – и перестал стараться быть писателем. Прошло уже больше двух лет