«Не надо мне ни империи Римской, ни папского престола, счастье я мог бы найти лишь около моей возлюбленной. Когда я смотрю на ее чудные косы, на это прекрасное и юное тело, я чувствую себя счастливее, чем если бы получил целые города в обладание. Я готов твердить мессы, жечь Богу свечи и лампады, чтобы наконец склонить ее уступить моим мольбам и победить суровость моей дамы. Но если Бог не поторопится услышать меня, то любовь, которая горит в моем сердце, кончит тем, что испепелит его»[37].
Такие люди не пойдут в бой за веру, им чужды религиозные интересы. Над религией и святыми трубадуры иногда посмеиваются, они и прежде ненавидели духовенство за его блеск и безнравственный образ жизни.
Теперь, после войны, эта ненависть усиливается в страшной степени, что вполне понятно. Не было пороков, которые бы не приписывали духовенству. Священники и монахи считались «лжецами, вероломными, клятвопреступниками, ворами, развратниками». Теперь хотели воспитывать совесть оружием.
«Но истинная вера, – говорили трубадуры, – не носит кинжалов, чтобы разить, умерщвлять и совершать человекоубийства».
Насмешки и остроты градом сыплются на монахов и духовенство.
«Если Бог спасает тех, кто умеет только хорошо поесть и искусно соблазнять женщин, то черные и белые монахи, тамплиеры, госпитальеры и каноники непременно попадут в рай. Святой Петр и Святой Андрей были слишком глупы, что вынесли столько мучений из-за рая, который так дешево достается другим. Черными да белыми рясами не спастись, – гремит Монтаньягу. – Надо отказаться от суеты и пиршеств. Надо перестать красть чужое достояние. Тогда только поверят вам. Их послушать, так они ничего не хотят, а посмотреть, так они тащат все»[38].
Пьеру Кардиналю принадлежат самые смелые и блестящие сирвенты. По положению автора, они служат отражением мыслей высшего общества. Он обладал высоким поэтическим дарованием и до самой смерти, то есть до 1306 года, будучи столетним стариком, сохранил презрение к духовным лицам и прямо называл их хищными зверьми. С того дня, как он родился, он выучился ненавидеть несправедливость и любить добро. В себе он носил грехи других и мучился их заблуждениями.
«Коршун и ворон не вьются с такой радостью над добычей, как клирик и доминиканец над своей жертвой, – начинается одна из его сирвент. – Они следят за ней неуклонно, и когда удар грянет, то будь уверен, что все достояние жертвы окажется в их руках, а близким не достанется ничего. Французы и монахи зло считают честью. Они погрузили вселенную в глубокий мрак, теперь всякая новая вера будет знать свою участь. Знают ли они, куда пойдут награбленные сокровища? Придет другой суровый грабитель, который разоблачит нас донага. Для смерти, которая всех ждет, не надо этих сокровищ – она нагих столь же удобно уложит в четыре ольховых доски».
Кардиналь не щадит и высшее духовенство. В сатире на архиепископа Нарбоннского он говорит, что те, «кто носит митры на головах и белые одежды на плечах, несут на устах низость и измену, как волки и змеи»[39].
«Кто хочет слышать сирвенту из печали, проникнутой гневом? – спрашивает он же в другом месте. – Люблю честных и храбрых, чуждаюсь злых и клятвопреступных, потому удаляюсь от беззаконных клириков, которые совмещают в себе всю гордость, все обманы и всю алчность нашего века. Они торгуют изменой и своими индульгенциями, они отняли у нас все, что осталось. Не думайте излечить поповское племя, чем выше стоят они, тем больше в них обмана, тем меньше веры, меньше любви и больше жестокости. А рыцари, как унижены они теперь! Жизнь их хуже смерти, священники их попирают, короли грабят. Они – поповские подданные по смерти, и еще более при жизни. Между тем лукавые священники, обобрав церкви, завладев всем остальным, стали властителями мира. Тех, кто должен управлять, они попрали своими ногами. Карл Мартелл накинул на них узду, но они скоро убедились, что нынешние короли – глупцы. Они заставили их делать все, что хотят, и поклоняться тому, что надо позорить»[40].
«К своим порокам они присоединяют измену, – продолжает Кардиналь. – Они приказывают слушаться французов, этих куропаток, этого низкого и изменнического племени. А французы с каждым часом приносят нам свои обычаи, свою привычку уважать только тех, кто может широко попить и поесть, и презирать бедняков. Они стремятся богатеть и ничего не давать, они возвышают изменников и унижают честных людей. Да есть ли нынче хоть один человек, который бы не думал только о своем желудке, только те и счастливы! Тот, кто любит справедливость и негодует против дурного, будет опозорен, кто начнет вести светскую жизнь, того будут преследовать. Теперь всякий обманщик торжествует». Священники же превосходят их всех. «Вы никак не сосчитаете, когда они грешат, потому что это происходит целый день и целую ночь. В остальное время они прекрасные люди, не ненавистники, не симонисты, и ничего не берут насильно».
Инквизиционный трибунал при всем ужасе, который он наводил, не избегнул насмешек Кардиналя. Доминиканцев он называет пьяницами.
«У якобинцев нет другой заботы, как судить о достоинстве вин, – им надо спорить, которое лучше, которое хуже. И вот они составили совет. Кто осмелится порицать их, тот вальденс. Смелые инквизиторы, ревностно стараясь проникать в наши тайны, они становятся все страшнее и все ненавистнее»[41].
«Что осмеливаются делать все эти люди, я не смею даже передать», – часто дополняет Кардиналь, рисуя самые возмутительные картины из жизни духовенства, ненавистного ему и его сословию.
В противоположность Кардиналю, Вильгельм Фигвейрас, столь же даровитый, как и он, выросший среди простого народа, служит выразителем настроения масс. Его произведения потому именно и драгоценны для нас. Сын тулузского ремесленника, бедный портной, он вместе с Пегвильей в молодые годы вращался в кругу рабочих, мелких торговцев, жил в трущобах бродяг и публичных женщин. Он хорошо знал, что думает народ, ему можно поверить, потому что он искренен. Никто из поэтов Прованса не был так популярен, как он. В его тенсонах и сирвентах провансальская поэзия решительно изменяет свой характер.
Фигвейрас наносит удар рыцарской лирике. Поэзия, некогда пышная и чопорная, облачилась в грубые деревенские одежды и посвятила себя службе мести. Она уже никогда не получит прежнего приятного светлого колорита. Но если в ней не видно больше прежней грациозности, то она стала более существенной и искренней. Эта муза так же сумрачна, так же печальна, как то несчастное отечество, которое она оплакивает. Ее преследуют, но певцы из изгнания распространяют свои бичующие сатиры с той же энергией.