Все зеркала во внутренних покоях императрицы были завешены: Екатерина знала о причуде фельдмаршала, не желавшего видеть «другого Суворова». Генералы ушли, двери за ними закрылись; адъютанты остались в приемной. Здесь было тепло и уютно; молодые люди весело переговаривались, наперебой рассказывая разные истории. Чу! За дверью послышались голоса. Ровный женский, с едва уловимым немецким акцентом: «Вам нужен покой после дороги; теперь моя обязанность вас успокоить за все трудные и славные ваши подвиги на возвышение нашего Отечества». И знакомый фальцет: «Государыня! После Бога — вы; вами гремит в мире Отечество наше». Двери распахнулись, Суворов вышел.
Через час после того как граф приехал в свой петербургский дом, явился камер-фурьер с подарком императрицы: государыня прислала соболью шубу, крытую зеленым бархатом с золотой тесьмой, и строжайший приказ: не приезжать к ней без шубы и беречь себя от простуды. Фурьер стоял в дверях, прижимая свернутую шубу к груди. Суворов велел ему влезть на диван и развернуть царский подарок; трижды поклонился шубе в пояс, потом взял ее сам, поцеловал и отдал своему камердинеру Прошке — на сохранение.
***
«Тимофей Иванович, состоятся в губерниях, вашему управлению вверенных, имения, принадлежащие родственникам короля Польского, а именно: князю Станиславу Понятовскому, графу Михаилу Мнишеку, графу Викентию Тышкевичу, бывшему гетману Михайле Казимиру Огинскому и княгине Изабелле Любомирской, урожденной княжне Чарторыйской, всемилостивейше повелеваем возвратить им в прежнее их владение с теми правами, какими они пользовались до взятия сего имения в казенный секвестр и с доходами, с них собранными, которые еще в казну не поступили. Пребываем, впрочем, вам благосклонны». Этот рескрипт Тутолмину был издан третьего декабря — в тот самый день, когда в Петербурге встречали Варшавского героя.
Отдельный рескрипт касался поместий Чарторыйских, однако Платон Зубов почему-то не спешил передать его генерал-губернатору. Утренние визиты к графу продолжались, а императрицу братья больше не видели: приглашение на концерт в Таврическом дворце поздней осенью стало последней милостью, которую им оказали; вход в Зимний дворец был закрыт для всех, кроме придворных.
Гвардейские офицеры бывали там только по воскресеньям и в праздники, стоя в карауле у входа, через который проходили члены дипломатического корпуса и сама императрица, направляясь в церковь. Адаму Чарторыйскому выпало дежурить всего только раз. В своей конногвардейской казарме он видел, как молодые офицеры, затянутые в корсет, прихорашиваются, не жалея духов и помады: понравиться императрице — значит дать себе шанс сделать головокружительную карьеру, за примерами далеко ходить не надо… Адаму это было смешно и противно.
Его брат Константин, напротив, каждую ночь заступал в караул во дворце, и Екатерина как-то сказала ему, проходя мимо, что спит спокойно под его охраной. В остальном службой можно было не заниматься, достаточно явиться в полк хотя бы раз.
Братья не понимали волокиты с объявлением рескрипта, чувствуя в этом еще какой-то подвох. Очередные интриги завистников, которых здесь хватает? Какое-нибудь анонимное письмо наподобие того, о каком рассказал им Репнин в Гродно? Приезд в Петербург герцогини Кобургской с дочерьми вызвал оживление в Зимнем, великому князю Константину спешно составляли двор; видимо, именно это было сейчас важнее всего. Императрица обещала младшему внуку Мраморный дворец в качестве подарка на свадьбу, и тот говорил, что только ради этого готов жениться… В день наступления нового, 1796 года обоих Чарторыйских произвели в камер-юнкеры, что соответствовало армейскому чину бригадира. Теперь они должны были являться ко двору, участвовать в вечерах, танцах, играх с великими князьями и княжнами. Зато измучивший их вопрос наконец-то был решен; братья поскорее выписали отцу доверенности на его же собственные имения и отослали в Вену.
Своим унижением они сберегли честь отца и обеспечили будущность сестер. Им не в чем себя упрекнуть: они никому зла не сделали, никого не унизили, никого не обобрали. Адам Чарторыйский твердил это себе в тяжелые минуты, когда пустая, нелепая, ненужная жизнь, которую он здесь вел, казалась ему невыносимой. Они добились своего смирением, терпением и упорством. Но тотчас неумолимый внутренний голос напоминал о том, что их заслуги в этом мало, ведь многие достойные люди, не уступавшие им в этих качествах, остались ни с чем: Рафал Оскерко не смог освободить отца, митрополит Сосновский остался нищим…
Был вечер вторника; сегодня Адам должен дежурить в Бриллиантовой комнате и развлекать разговором фрейлин императрицы, пока та играла в карты со старыми придворными среди застекленных шкафов с государственными регалиями, алмазными украшениями, орденами, драгоценными часами, бантами, табакерками… Одна из фрейлин — Жанетта Святополк-Четвертинская, рыжая, сутулая, нелюбезная. Императрица держит ее при себе лишь из уважения к памяти ее покойного отца, повешенного мятежниками; ее младшую сестру Марию, напротив, наделенную ангельской красотой, она еще в прошлом году выдала замуж за Дмитрия Нарышкина, богача и хлебосола, вдвое ее старше, а их брат Борис был выпущен на днях из кадетского корпуса подпоручиком в Преображенский полк, хотя ему всего лет десять. Брат говорит, что великий князь Константин увлечен Жанеттой… Хм, у него не самый изысканный вкус.
Поднявшись по лестнице на второй этаж, Чарторыйский свернул вправо, к парадным покоям. В полутемной приемной он заметил сгорбленный силуэт старика, присевшего на стул, который вскинул голову при его появлении, но, узнав, передумал вставать. Адам тоже его узнал: это был генерал Тутолмин, генерал-губернатор Минский, Изяславский и Браславский, гроза литовской шляхты. Его не пускали дальше приемной, а он, князь Адам Ежи Чарторыйский, камер-юнкер ее величества, спокойно мог войти в эти двери. Адам нарочно замедлил шаг, расправил плечи и прошел мимо Тутолмина с гордо поднятой головой, не удостоив его ни взгляда, ни поклона.
VIНа черно-белых плитах Мраморного зала словно разыгрывалось несколько шахматных партий сразу. Придворные, дипломаты, генералы собирались в группки, переходили из одной в другую; Фридрих-Вильгельм сидел в креслах возле статуи Карла Великого и поочередно беседовал с иностранными посланниками.
— Генерал Ян Генрик Домбровский! — громко возвестил церемониймейстер.
По залу пролетел шепоток: в открывшиеся двери вошел плотный седеющий мужчина в ярко-синем польском мундире с красным воротником и красных рейтузах, с красноверхой шапкой под мышкой, проследовал за церемониймейстером к креслам короля и поклонился, остановившись в нескольких шагах. Шепот усилился: Фридрих-Вильгельм указал Домбровскому на кресло, только что освобожденное его предыдущим собеседником.
Продолжая улыбаться, раскланиваться и обмениваться замечаниями с присутствующими, французский посол Кайяр не терял из виду короля и генерала, стараясь понять по выражению их лиц, какой оборот принимает их разговор. Ах, если бы можно было подойти поближе и подслушать!..
— Вы не знаете, кто этот Домбр…
— Домбровский, — быстро выговорил Кайяр фамилию, которую успел выучить — в отличие от пожилого камергера. — Польский генерал, отличившийся в последнюю войну во время сражений в Великой Польше.