Наступило лето; опал с деревьев красивый белый убор, и промеж потемневшей зелени уже кое-где краснелись ягоды и розовела на кустах смородина. Зацвели душистый горошек, шиповник и липа.
Демьяновна, высокая, стройная, смуглолицая женщина лет тридцати пяти, с красивым энергичным лицом и умными чёрными глазами, так увлеклась работой на огороде, что не замечала, как летело время.
Воздух был тяжёл и насыщен душистыми испарениями цветущих трав и деревьев, низко летали птицы, в соседнем пруду неистово квакали лягушки, куры беспокоились и тревожно сзывали цыплят, петух пел не вовремя, и по небу ползли тёмные тучи.
«Быть дождю... Надо бы до него убраться... Такой, может, польёт ливень, что до костей промочит того, кого застанет в поле... А в хате стекло выбито, писарь обещал принести бумагу заклеить, да и забыл, надо хоть тряпками заложить, чтоб горницу не залило по-намеднишнему», — думала Демьяновна, приставляя лестницу к старой развесистой яблоне, чтоб снять с неё замеченных накануне червей, с цветов на верхушке.
Но не успела она добраться до верхней ступеньки, как за плетнём, густо увитым повиликой и хмелем, раздался звонкий детский голос:
— Демьяновна! Демьяновна!
И кудрявая всклоченная головка маленькой девочки показалась над изгородью.
— Что тебе, Оксанка? — спросила Демьяновна, не слезая с лестницы и глядя сверху вниз на раскрасневшуюся от волнения девочку.
— Мамка приказала тебе сейчас к нам идти.
— Зачем? Я ещё детей обедом не кормила.
— Она говорит: до дождя не успеем убраться.
— Скажи твоей мамке, что у нас уговора не было в дождь к ней раньше назначенного времени приходить, да и не для чего: работа у вас — под навесом, не то что у меня, — заметила с присущим ей спокойствием и хладнокровием Демьяновна, не прерывая начатой работы и ловко снимая с листьев червей, которых она бросала в висевшую у неё на руке корзину.
Но девочка не унималась.
— Тятька серчает, всех разносит, мамка плачет... приди, Демьяновна, я одна боюсь идти в хату, — жалобно протянула она, не слезая с плетня.
— Экая напасть, — вымолвила с радушной иронией Демьяновна. — Ну, что с вами делать, подожди меня здесь, оберу эту яблоньку и пойду с тобой, остальные подождут. Беда моя, что всю детвору из дома услала за хворостом да за грибами, хоть бы Дашутка осталась...
Оксанка скрылась, но долго спокойно работать в этот день Демьяновне было не суждено: с дерева, на которое она долезла почти что до самой верхушки, она увидела идущего по дороге незнакомца в порыжевшей рясе, подпоясанной ремнём, на котором у него висел кувшин, выдолбленный из тыквы, для воды, а за плечами была котомка, из-под которой выглядывали носки обитых гвоздями сапог. Шёл он в лаптях, опираясь на длинный посох, в широкополой шляпе на голове и с большой дороги свернул на тропинку, прямо к хате Розумихи.
— К Ермилычу, поди чай, — сообразила она и живо слезла в дерева, чтобы выйти навстречу посетителю.
Она не ошиблась: странник, оказавшийся при ближайшем рассмотрении совсем ещё юным малым, с нежным и безбородым, как у девки, лицом, был послан к её жильцу Божьему человеку Ермилычу, из Москвы, с письмами и новостями. Шёл он и ехал, как Бог пошлёт. И, спасибо добрым людям, меньше чем в две недели совершил свой долгий путь: кто подвозил встретившегося странника на фуре, кто в бричке на волах, а за двести вёрст отсюда ему посчастливилось добыть местечко на козлах богатой барской кареты, едущей почти порожняком за какой-то паненкой за Киев.
— Войди, войди, паренёк, в хату. Сейчас за Ермилычем пошлём, вот только детки мои из леса вернутся. Он в монастырь пошёл. Каковы вести ты ему из России принёс? — спросила Демьяновна, вводя гостя в чисто прибранную хату, пропитанную острым ароматом сушившихся трав, повешенных в таком множестве на сволоке, что нельзя было разобрать вырезанную на нём надпись.
Посланец, перекрестившись перед образами, снял с себя котомку, положил её в уголок за печкой, распоясался и, опустившись на место, указанное ему хозяйкой на лавке перед столом, накрытым белой, как снег, и местами заштопанной скатертью из грубого домашнего холста, богато расшитой разноцветным узором, степенно вымолвил:
— Императрица Екатерина Алексеевна скончалась.
Демьяновна вплеснула руками.
— Да неужто ж? — вскричала она. — Ну, ты тут посиди да пожди меня, а я пошлю за Ермилычем... Такую ты принёс новость, что, чем скорее он про неё узнает, тем лучше будет... На беду, детки-то мои загуляли в лесу...
— Оксанка! Оксанка! — закричала она, выбегая на крыльцо. — Беги, моя золотая, в лес, скажи моим деткам, чтоб скорее который-нибудь из них бежал в монастырь за Ермилычем...
— Ермилыч с писарем у Филиппенка калякает. Писарь-то пришёл к Филиппенку за горилкой...
— Вот и ладно! Я сама за ним сбегаю, а ты скажи мамке, чтоб шла сюда мне подсоблять обед для гостя готовить... Завтра вам всё отработаю, а уж сегодня недосуг, не прогневайтесь.
Последние слова она прокричала уже с тропинки, на которую так поспешно выбежала, что не прошло и пяти минут, как всё местечко знало о смерти императрицы, и Ермилыч почти бегом бежал по узким тропинкам промеж изгородей, с утопавшими за ними в зелени и в цветах беленькими низенькими хатками, к хате Розумихи.
Сама же она, передав ему услышанную новость, оставила его на пути, чтоб бежать за провизией на обед гостю. В хате, кроме полкраюхи хлеба, ничего не осталось: всё детки подъели перед тем, как идти в лес. Приходилось побираться у соседей: у кого яиц выпросить, у кого мучки, у кого маслица за грибы и за хворост, который принесут дети, да в счёт за работу, которую она справит соседям, как только немножко управится. В долгу Демьяновна не останется, это все в округе знали, и нигде ей отказа не было. А пока она бегала за провизией и, вернувшись домой, топила печку, ставила борщ да месила галушки с помощью прибежавшей соседки, Оксанкиной матери, Ермилыч беседовал с посланцем, оказавшимся послушником монастыря преподобного Саввы, близким его знакомцем и отчасти учеником.
Хорошие вести услышал он от него: желание русских людей исполнилось, на престол взошёл сын замученного за православную веру царевича Алексея.
Услышав это, Ермилыч как подкошенный упал на колени перед образами и несколько минут кряду повторял прерывающимся от радостных слёз голосом:
— Слава тебе, Господи! Сжалился над Россией! Слава тебе!
— У меня к тебе письма