живых и на кого можно, в случае надобности, рассчитывать. Два века Анна не проживёт, а Лексашку-то, может, удастся и раньше её на тот свет отправить. Вот ты идёшь нашему законному наследнику служить, сынку мученика Алексея, а я пойду ему пособников по уголкам России искать. Будем, значит, сообща действовать. Ты там будешь, как прикованный к месту, а я вольной пташкой — где день, где ночь. Жди меня в Питер будущей весной. Отсюда я прямо в Киев, там отговею и за тебя с Лизаветкой помолюсь у мощей святых угодников, а всю зиму в Малороссии проведу. У них, у хохлов-то, тепло, говорят, зимой в хатах, поживу с ними, узнаю, что за народ. Такие же православные, как и мы, по духу, значит, братья родные, и полячьё проклятое им, как и нам, поперёк горла стало... Дошли к нам в монастырь слухи, что хохлы — народ крепкий в вере и на бесовские соблазны неподатливый...
— Хохлов при дворе много, — заметил Праксин.
— Знаю я. Значит, пока ты там с ними будешь знакомиться, я к ним на их земле присмотрюсь. Настоятель отговаривал: «Стар ты, говорит, Ермилыч, чтобы такой крест тяжёлый на себя брать». Ну, да никто, как Бог! Он, всеблагий, благословит если на подвиг, так и у старца силы проявятся...
— Спасибо, что зашёл нас в путь благословить, Фёдор Ермилович. Надо Лизаветку позвать... Ведь и она со мной едет, — сказал Праксин.
— Слышал я. Дай вам Бог обоим успеха! У нас весной цельный месяц прожил один паренёк оттуда, из Малороссии-то, — вернулся он к занимавшему его предмету, — и многое про свою страну рассказывал. Благодать у них там: земля, как масло, что ни брось в неё, все сам тридцать, сам сорок родится, плодов всяких...
— Мы знаем. Жену привёз в Москву трёхлетним младенцем человек оттуда, Грицко, — вставил Праксин.
— Знаю я вашего Грицка; он мне первый, раньше других, про хохлов рассказывал; с его слов я и стал о Малороссии помышлягь да туда стремиться, а уж как познакомился я с тёзкой, Хвёдором Бунчаком того мальца звать, который в монастыре-го у нас гостил, сплю и вижу на его родине побывать.
— Куда же он от вас отправился?
— К своим, в Питер. У него там много свояков в певчих при дворе. Голос у него богатейший, такой чистый да звонкий, заслушаешься. А начнёшь хвалить — обижается. «Такие ли у нас голоса! — говорит, — послушали бы вы нашего пастуха, Алёшку Розума, Розумихи сынка, так после него вам бы меня не захотелось и слушать». Мой Бунчак этой самой Розумихе дальним родственником доводится и наказывал мне непременно к ней в Лемеши зайти, когда я до их места дойду. «Она, — говорит, — вас уж устроит, если не у себя, так у которого-нибудь из соседей, все её у нас уважают; даром что бедная и на чужих ей часто приходится работать». По всему видать, что баба мозговитая, и если они там все такие, как она, стоит с таким народом поближе сойтись...
— При дворе теперь и окромя певчих хохлов много, — сказал Праксин. — Их Елизавета Петровна, цесаревна, возлюбила за голосистость. Сама петь мастерица.
— Знаем. У неё и духовник из хохлов. Не в мать она и немцев терпеть не может. Все мы про неё знаем, о ней есть кому рассказывать, за нею так крепко не присматривают, её так не сторожат, как Алексеева сынка...
— Меншиков, говорят, норовит на ней своего сына женить.
— Ну, этому не бывать! Ведь наши-то тоже не дремлют, — отрывисто проговорил Бутягин, злобно сверкнув глазами.
Узнав, что у них за гость, Лизавета вошла в комнату мужа, чтоб с ним повидаться, и, благословив их обоих, Ермилыч стал собираться в поход, не дождавшись крестника, который ещё спал крепким, сладким сном, вдоволь наплакавшись накануне вечером, прощаясь с матерью, перед тем как ложиться спать в последний раз в кроватку рядом с её постелью: по отъезде родителей он должен был жить с Грицком в мезонине.
— Пора, пора и вам отправляться, прикажите-ка запрягать лошадей, да и с Богом, пока не совсем ещё рассвело и некому на вас глазеть из окон, — говорил старик, поправляя сумку на плечах, надевая широкополую войлочную шляпу и беря поставленный в уголок толстый суковатый посох.
То же наставление повторил он и во дворе хлопотавшим у экипажей людям; затем, дружески кивнув вышедшим провожать его на крыльцо хозяевам, он, понурив голову, направился к воротам и вышел на улицу, затворив за собою калитку, в то время как выведенных из конюшни лошадей впрягали в карету, а Пётр Филиппович с женой вернулись в дом, чтоб в последний раз помолиться перед образами и обнять старушку Авдотью Петровну с Филиппушкой да поручить их обоих Грицку.
— Смотри же, если что, Боже сохрани, случится, заболеют или другое что, той же минутой присылай к нам нарочного в Петербург, — повторила в сотый раз тот же наказ Лизавета своему верному слуге.
— Да уж знаю я, не беспокойся, — угрюмо отвечал дрогнувшим от сдерживаемых слёз голосом Грицко. — Ничего у нас тут не случится, Бог даст, а вот как-то ты там!..
И, оборвав речь на полуслове, он, махнув рукой, отвернулся, чтоб не смущать свою возлюбленную паненку, как продолжал он называть Лизавету, несмотря на то что она уже десять лет была замужем и имела сына.
Солнце ещё не вставало, когда, вырвавшись наконец из объятий своего дорогого мальчика, Праксины выехали из дома по направлению к заставе.
Много людей в Москве в то утро тоже не спали и молились за них Богу перед образами с горевшими лампадами, в то время как они проезжали с мрачными мыслями и растерзанным сердцем по молчаливым и пустым улицам, мимо запертых ворот и домов с затворёнными ставнями. Разлука с сыном чуть было не поколебала в душе Лизаветы веру в Бога, и она спрашивала себя с тоскою, неужели она будет жить с таким тяжёлым гнётом на сердце? Не видеть дорогого мальчика, не знать, что с ним, что он думает, что делает... да это было для неё много ужаснее смерти! Не понимала она раньше, что он для неё, не могла себе представить, как будет пуста, скорбна и тяжела жизнь без него, как беспросветна! Хватит ли сил с нею бороться?..
III