спокойно, и Сабира, казалось, ни о чем не подозревала или просто делала вид, что не подозревает, чтобы не нарушать мира в семье. «Ничего, ничего, — успокаивал он себя. — Все утрясется. Перемелется».
Однажды он понял, что зашел уж слишком далеко. Если так пойдет и дальше, он не сможет больше прожить без Шарипы и часа. Надо остановиться. Мало ли что было? И с кем не бывает?
«Мало ли что было… С кем не бывает… Не я у нее первый, не я и последний… На мне свет клином не сошелся… После войны мужиков всюду не хватает. Просто я ей сразу попался».
Этими лукавыми мыслишками он как бы подготавливал себе отступление на заранее намеченные позиции, прекрасно в то же время понимая, что никого Шарипа так самозабвенно не любила и не полюбит никогда.
Он знал, что такая любовь выпадает только один раз в жизни. Если и выйдет Шарипа потом замуж, такой страсти ей больше не испытать. И ему тоже. И вообще он не представлял себе дальнейшего своего существования без этой девушки.
А ведь при первом знакомстве она показалась ему просто миловидной девушкой, отнюдь не красавицей. Теперь с глаз его словно упали шоры. Он понял, что красота бывает чем-то подспудным, тайным, что не всегда доступно поверхностному взгляду. Если бы Шарипа стала красивей внешне, изменились бы черты ее лица, и тогда она потеряла бы то неуловимое, за что Касбулат ее так безрассудно любил.
Тонкое смуглое лицо Шарипы не было броским, но оно было словно трава под ветром, в нем отражалось каждое движение души. Во всей ее вытянутой стройной фигуре, в длинных пальцах, во всей этой ее продолговатости была какая-то необъяснимая для него прелесть. При каждой новой встрече он с искренним изумлением находил что-то новое в лице, жестах, движениях Шарипы. Почему же он сразу не смог разгадать ее?
Удивительно то, что в отсутствие Шарипы он никак не мог целиком представить себе ее. Четко вспоминались лишь какой-то жест, взгляд, движение бровей. Он напрягался, пытался дополнить эти мгновенные, как вспышки, воспоминания, но образ Шарипы был неуловим. Оставалось только ощущение нежности, доброты, счастья.
Жизнь Касбулата теперь текла словно по двум руслам, проходила в двух измерениях. Было то, что можно было назвать его основной жизнью: работа, дом, компания преферансистов. Эта реальная, понятная жизнь казалась ему теперь иллюзией, призрачной, бессмысленной, она утекала сквозь пальцы, как песок, и остановить ее было нельзя. Зато была у него теперь и вторая жизнь — неуловимая, безбрежная, не выразимая словами, туманная и сияющая, и эта жизнь задерживалась в быстротекущем времени, она не пропадала.
Увы, то, что он называл мнимо реальным миром, скоро заявило на него свои права. Грубая внешняя реальность без стука ввалилась во вторую жизнь Касбулата.
Поползли сплетни. На лицах сотрудников он стал замечать игриво-завистливые улыбки, за спиной все чаще слышался шепот и сдавленное хихиканье. Наконец, разговоры дошли и до Сабиры. Он сразу это заметил. Сначала она только хмурилась и молчала. Касбулат был доволен уже и этим, но чувствовал, что так дело не кончится.
Даже и без этой истории их отношения с Сабирой были не простыми. До войны они жили вместе всего полтора года. Не успел Касбулат свыкнуться с положением семейного человека, как снова оказался холостяком. Началась разлука длиною в пять лет. Что касается паренька, то, когда Касбулат уходил на фронт, он лежал поперек люльки, а вернулся — по дому бегает шестилетний сорвиголова. Оттого, что сын не рос у него на глазах, не начинал при нем ходить, не лепетал первые слова, Касбулат почему-то не испытывал при виде сына отцовского чувства. Он казался ему скорее младшим братишкой.
«Разумеется, я их не оставлю, — говорил себе Касбулат. — Помогать буду всю жизнь».
Да, он начинал подумывать о разводе. Но как решиться на такой шаг? И с Шарипой тоже невозможно порвать. Без нее все погаснет.
Мучаясь, не находя никакого решения, он шел к Ша-рипе. Она прижимала его голову к своей груди, целовала его волосы, пугливые ее пальцы бродили по его лицу. Она молчала, но каждое ее движение говорило: «Милый, я все понимаю. Не думай обо мне. Делай, как знаешь, только не мучайся». Но знала ли она, что своей этой покорностью и жертвенностью она еще больше ранит его?
— Где ты пропадаешь? — сказала в один из вечеров Сабира. — Что тебя из дому гонит?
— Что ты мелешь? — отмахнулся Касбулат. Внутри у него все сжалось.
— Не понимаешь, да? Не перебесился еще?
Касбулат давно ждал этого объяснения и внутренне подготовился к нему, но сейчас растерялся, попытался увильнуть.
— Не понимаю, о чем ты говоришь. Что за вздор?
— Ах, не понимаешь? И того, что весь район уже перемывает нам косточки, ты тоже не знаешь? Больше нет у меня сил молчать: в глаза люди смеются.
Касбулат собирался было рассердиться, изобразить благородный мужской гнев, но тут Сабира мгновенно и бурно расплакалась, и он растерялся. Все приготовленные к этому случаю слова — слова решительные, четкие — вылетели из головы.
— Давай не будем ссориться. И без того наша жизнь не сахар, — глухо проговорил он.
— Да разве я в этом виновата? — надломленным голосом воскликнула она.
— Не знаю, кто из нас виноват, знаю только, что это не жизнь, проку в ней мало. Будем честными, Сабира, перестанем тянуть резину. Лучше по-хорошему…
— Нет! — крикнула Сабира. — Я тебя пять лет ждала? Ради чего? А мальчик наш тут при чем? Разве он виноват? Хочешь его без войны сиротой сделать?
Все, что она сдерживала в себе последнее время, сейчас вырвалось в потоке слез, в безудержном истошном крике, в жалких беспомощных словах.
«Так и знал. Сразу сына вперед выставила. Конечно, мощное оружие», — ярил себя Касбулат, в то же время понимая, что ему уже болезненно жалко и сына, и эту рыдающую беззащитную женщину. Потрясенный и разбитый, он вышел из дома.
Одна беда тянет за собой другую. На следующий день его вызвал к себе Мажитов.
Мажитов, его непосредственный начальник, был плотным невысоким человеком лет за сорок. Добродушный и смешливый, он любил шутку, знал множество смешных историй и любил их рассказывать к случаю и без случая.
— Есть новенькие анекдотики? — обычно спрашивал он и наклонялся к собеседнику, выражая полную готовность тут же расхохотаться, как говорится, до животиков.
На сей раз лицо его было непроницаемым и холодным. Кивком головы он указал ему на стул, сухо сказал, обращаясь по фамилии: «Садись, товарищ…» После этого, разумеется, он уставился в