другой стороны, в данной связи я могу оставить историю догмы катаров в стороне: она более важна для самого новоманихейства, имея второстепенное значение для исследователя религиозной жизни масс христианского общества. Ведь для меня интересны не сами катары, а адепты катаризма; не эволюция манихейской догмы, а причины быстрого успеха ереси и многочисленности ее приверженцев.
В катаризм были вовлечены все классы населения: знать, как Барони, Пульчи, бароны Ломбардии и Патримония Петра; зажиточные купцы и простые горожане или контадины. Им увлекались люди разной степени умственной культуры: клирики и медики — с одной стороны, люди неграмотные и темные — с другой; мужчины и женщины. Что же влекло к новому, столь идущему в разрез с основными догмами христианства учению эти широкие массы? Где скрываются причины такого неожиданного и быстрого расцвета катаризма?
Новоманихейство зарождается при первых признаках того религиозного движения, предвестники которого коренятся в клюнизме и однородных итальянских течениях и которое несло с собой подъем религиозности и моральных идеалов. Детство катаризма протекло в бурях Патарии и попытках морально обновить церковь; он расцветает под призывы арнольдистов к идеалам апостольских времен и достигает высшего своего развития в то время, как широкие круги захвачены стремлением к более святой жизни. Не случайное совпадение, что в моменты усиления борьбы с ересью передовые бойцы церкви стремятся и к обновлению клира, что в пылу полемики с катарами епископ флорентийский Ардинго заботится об улучшении нравов клира, что то же совпадение замечается и в других городах, и в общих мерах. Видимо, связь успехов ереси с моральным состоянием клира сознавалась. Первый начавший планомерную борьбу с нею, Иннокентий III, посылая 21 апреля 1207 г. буллу к подеста, консулам и всему народу в Тревизо, не ограничивается увещаниями сторониться от еретиков. Он прибавляет следующий характерный совет: «Убеждаем и увещаем вас, верующих, наставляя вас апостольским посланием, верить достопочтенному брату нашему, вашему епископу, которому мы поручаем со строгостью исправлять излишества клириков, дурные примеры которых вас смущают. Увещаем утешиться тем, что благоухает честными нравами и отзывается правою верою, не смущая души своей тем, что некоторые живут иначе, чем учат, ибо как болезнь врача не препятствует силе медицины, так и неправедность священника не опустошает действенности таинства». Для масс важен и дорог моральный идеал, с точки зрения которого начинает оцениваться и магическая сторона религии и клир. Жизнь клира идет в разрез с этим моральным идеалом, оскверняет его. Но это может происходить или оттого, что клир выродился и пал ниже обычных идеалов морали, или потому, что эти последние стали выше. И вся совокупность наших данных говорит о том, что справедливо именно последнее. Ведь как раз эта эпоха выдвигает идею апостольской жизни, зовет церковь к временам primitivae ecclesiae{40}, противопоставляет клиру бездомных и сирых подражателей Христа и апостолов. Бросается в глаза, с одной стороны, крайнее развитие морального идеала в сторону безграничного самоотречения и приближения к утопическому христианству, с другой — повышенная чувствительность морального критерия. Святая жизнь становится идеалом темных людей, и с точки зрения именно этой святой жизни оценивается клир и церковь и еретики, доктрину которых освящает их жизнь. Недаром многие писатели, святые, прелаты и монахи, начиная с Бернарда Клервосского, стараются дискредитировать нравственность еретиков, недаром распускаются слухи о свальном грехе на их ночных собраниях. И если таких обвинений мало, это доказывает только одно — полную их безосновательность. «Совершенные» — безупречны; это действительно святые люди. Они — без крова, как апостолы; они бледны и измождены постами, не клянутся, живут по Евангелию. Их суровый аскетизм так близок людям эпохи, и не трудно поверить, что катары творят чудеса. Даже биограф Петра Паренти принужден охарактеризовать патарена Диотесальви, как «aspectu venerabilem, honestum incessu et exteriori habitu»{41}, а преемницы этого еретика многими «считались за святых». В строгих, неулыбающихся перфектах воплотилась мечта эпохи, и, казалось, они донесли неприкосновенным идеал первых веков христианства до людей XII–XIII веков. Если бы клир мог соперничать с ними, исконная привязанность к церкви, тысячами нитей связанной с политическими и гражданскими отношениями и настроениями, своими шрамами и святыми символизирующей город, его судьбу и историю, может быть, она взяла бы верх. Но вместо этого пламя костра озаряет суровое и скорбное лицо катара, отпускающего грехи сожигаемым собратьям, возносящего выше языков пламени лелеемый религиозно настроенными людьми идеал, а клир мешает в политике, раздражает материальными мелочами повседневной жизни, вызывает негодование своими нравами. И не может не вызывать его, потому что к нему придирчиво подходят с меркою апостольских времен, ревниво разыскивают несмываемые пятна на его священной одежде. И чем дальше он от идеала, тем радостнее замечают это: клирик-прелюбодей уже не может оправдывать своей жизни, кто станет слушать епископа-симониака, проводящего разницу между consilia и precepta?{42} Если вспомнить, что во Флоренции еще при епископе Петре Павийском спрашивали, на что папа, на что епископы; если позднее не раз не еретики, а народ поднимался против клира, с которым уже привык бороться во время политических смут; то не может быть сомнения, что клир, как таковой, не в состоянии удержать свою паству от бегства в стан врагов церкви; напротив, он лучший союзник ереси. Народ не равнодушен к клиру. За то, что тот «оскверняет его идеал, за то, что вызывает невольный вопрос: «Да имеют ли силу все эти таинственные и могучие обряды, творимые руками прелюбодея?», народ встречает его с негодованием; не отворачивается, а ненавидит. Легко верится всяким нападкам.
Но что же говорят эти новые люди, новые святые? А они как бы выражают мысли, возникающие у масс: «Надо, чтобы епископ был безупречен». Если же он порочен, он уже не епископ. Только добродетель — bonitas — делает епископом, а без нее нет и сана. Какое значение может иметь эта «выдохшаяся соль», «змеиное отродье»? Если слепой поведет слепого, оба попадут в яму. Но много в церкви римской слепых и жалких прелатов и священников. Значит, падают они в яму вместе с теми, кого ведут. Ведь «дерево по плодам узнается». Плоды плохи, значит, и дерево плохо. Но разве Божья церковь может быть плохой? В ней нет добрых и злых, а одни только добрые. В римской же церкви девять десятых «rnali». Очевидно, и сама-то она не Церковь Божия, а «церковь диавольская», преследующая истинную, в которой одни «совершенные», двери которой открыты для всех credentes, могущих войти в них чрез освящающее «утешение» Духа Святого. Евангельские слова вопиют против «блудницы вавилонской, опьяненной кровию святых», против этой