наклонился к нему и что-то горячо зашептал на ухо.
«Колдун! Шаман! — пронеслось в голове Всеволода. — О, Боже! Спаси и сохрани!»
Шаман молча кивал, затем повернулся к хану лицом и громко возгласил:
— Да будет так, о великий и могучий!
— Каназ! — подняв десницу, торжественно произнёс Болуш. — Я не хочу воевать с тобой... Мы пришли сюда... Здесь хорошие пастбища... Зимовья. Мы жили в далёкой стране на восходе солнца, но туда пришёл песок... Мы, кипчаки, ушли от него. Мы будем пасти овец, коней, вы, урусы — делать хлеб. Я — в степи, ты — в своих городах. Кимак, принеси вино. Ромейское, доброе вино. Им скрепим мы нашу дружбу, каназ.
Слуга в войлочном халате поднёс Всеволоду и хану большие чаши, в которых искрилось тёмное красное вино.
«Отраву мог подсыпать!» — в страхе подумал Всеволод, но улыбнулся хану, ничем не выдав своих подозрений.
— По сердцу мне сказанное тобой, — промолвил он. — Вижу, ты великий воитель и великий глава своего племени. Только мудрый человек говорит такие слова. Он — бальзам для моего сердца.
Они чокнулись, расплескивая вино. Всеволод с опаской взглянул на ногти Болуша, чистые и ухоженные. Под ногтем мог быть яд — вот так часто греческие вельможи отравляют своих врагов. Тихонько опустят в чашу горошинку из-под ногтя, и через день-другой, а иногда через седьмицу[136] «друг и союзник» корчится в агонии.
Но у половца как будто яда не было.
На душе у молодого князя понемногу полегчало.
...Вечером, в сумерках, шли обратно по броду. Воевода Иван негромко говорил:
— Не верую в роту[137] половца. Но ведаю одно: боится он нас. Пото[138] и лебезит. А ещё — торки ему мешают. Равно как и нам. Так, верно, княже?
— Думаю, ты прав, — глухо отозвался Всеволод.
Всю ночь до рассвета он беспокойно ворочался на кошмах и не мог уснуть. Ему всё казалось, что к веже его крадутся кочевники, сжимая в руках острые кривые ножи. Он вскакивал, выходил из шатра, вдыхал полной грудью холодный степной воздух. Но всё было спокойно. Мерно нёс свои воды Хорол, журчала вода, мирно горели костры в лагере, мерцали в выси звёзды, белел Млечный Путь.
...Наутро на левом берегу Хорола не было ни одного кипчака. Лишь остатки костров, дымящаяся зола, вытоптанная трава да кучи навоза говорили о том, что ещё вчера здесь хозяйничали дикие орды.
Всеволод понемногу успокоился. Кажется, на первый раз ему сопутствовала удача. И сам невредим, и дружина цела, и пешцы. Он улыбался, с упоением взирая на ярко-голубой купол неба. Высоко-высоко над землёй распростёр крылья степной ястреб. За реку, на полдень нёсся он, улетая прочь от Русской земли, истаивая в необъятной дали, вскоре превратился в крохотную точку, азатем и исчез за расплывчатым, подёрнутым дымкой окоёмом.
Глава 8
СПОЛОХИ ЛЮБВИ
Сквозь слюдяные стёкла окон падал неяркий ласковый утренний свет. Изнурённая Гертруда со слабой улыбкой взирала на прыгающий по стене солнечный зайчик. Слава богу, её мучения миновали. Крохотный сын-младенец, покричав, спит в колыбели в соседней светлице, рядом с ним — холопки и кормилица. Её, Гертруды, заботы на сегодня окончены. Можно лежать, отдыхать, слушать, как бегает за дверями челядь, как пробуждаются и щебечут птицы за окном.
К Изяславу, ушедшему в поход на Литву, посланы гонцы. Ночью, сразу после родов, тайно приходил отец Мартин, наказывал, чтоб сына нарекли Петром. Пётр, значит — камень. Пусть будет он твёрд в вере, как камень! Стоит ли во всём слушать Мартина?
Тихо скрипнула дверь. Рябая старуха-холопка доложила княгине:
— Князь Всеволод из Переяславля приехал.
— Позови его.
— Как? Прямо сюда?
— Сказала уже! Что, затрещину захотела?! — Гертруда угрожающе выпростала из-под одеяла руку. — Да, где мои рубиновые серьги? Подай, я надену.
...Всеволод, потоптавшись в дверях, несмело шагнул в наполненную ароматами благовоний опочивальню.
— Здравствуй, княгиня! — сухо промолвил он, встав у окна. — Как ты? Вижу: слаба, бледна. Наверное, тяжело это?
— Что тяжело?
— Ну... рожать.
Гертруда засмеялась.
— Это удел каждой женщины. Почти каждой. Кроме убогих монахинь.
— Сын. У тебя тоже сын. И у меня сын, — хрипло пробормотал Всеволод.
Проницательная Гертруда заметила, какой помрачнел и плотно сжал губы.
«Я права, права была! Он не любит Марию, жалеет, что не я его жена!» — пронеслась у неё в голове радостная мысль.
— Как Мария? Здорова ли? — спросила она, не сводя с лица Всеволода своих серых изучающих глаз.
— Мария? — Всеволод внезапно вздрогнул. — Да, во здравии пребывает. Вашими молитвами, княгиня.
— У тебя один сын. А у моего Петра двое старших братьев, — похвасталась Гертруда и снова засмеялась, нервно, тяжело. Не выдержав, она громко закашляла.
Всеволод резко повернул голову и взглянул на неё с заметным беспокойством.
Ты не должна волноваться. Лекари сказали, тебе нужен покой, ты утомлена. Мне лучше уйти.
— Нет, нет, князь! Останься. Так мне будет легче... Браслет! Мой дар! — ахнула она, заметив на руке Всеволода свой недавний подарок — серебряный браслет.
— Серьги с рубинами. Помнишь? — По лицу князя пробежала мимолётная улыбка.
— Помню.
Как зачарованный, смотрел Всеволод на лежащую Гертруду. Вот это — женщина, настоящая, не то что Мария — смесь льда, холода и ромейской надменности. Гертруда — живая, непосредственная. Какой у неё смех — заразительный, лёгкий, серебриста. А у Марии? Издевательский, сухой, полный презрения. Такую бы жену, как Гертруда! Тонкий стан, пышная грудь, волосы — золотистые, как хлебные колосья. И глаза — светлые и лучистые, и губы — сладкие, как мёд.
Всеволод подошёл к широкой постели, колени его тихо соскользнули на пушистый персидский ковёр, он наклонился и нежно поцеловал княгиню в нос. Пусть знает, что этот острый, большой, портящий её красоту нос не отталкивает Всеволода.
Гертруда ответила тихим довольным смешком.
— Я поправлюсь. Встану. У меня есть сёла и большой дом... за Днепром. Мои верные шляхтичи и саксонские бароны из свиты покойной матери будут охранять нас. Мы будем вместе. Я всё продумала.
Она говорила негромко, но с жаром, Всеволод угадывал в её голосе с трудом сдерживаемую страстность; в скупых, но резких движениях её просматривалась порывистость; в серых глазах, словно окутанных сладковатой пеленой, читались обожание и нежность. Сейчас она нуждалась более всего в ласке — в его, Всеволода,