это Андрею?
По истечении лет Зинаида не находила ответа. Ведь он ничего плохого ей не сделал. Ну, да, возможно, не любил, увлекся поначалу. Но ведь и она его не любила. Теперь поняла, что не любила, а относилась к нему, как к очередной своей игрушке, выгодной приставке, ставшей таким же предметом собственности, как квартира, дача, машина, не иначе.
Блудница она, не умеющая любить. Много ему изменяла. Всех своих поклонников даже и не припомнит. Большой грех на ней.
Как и нет ей прощения за то, что родила дочь без любви. «Маша, Машенька, прости меня бессовестную»,– ныло ночами ее материнское сердце.
Ее постоянно мучили не столько угрызения совести, сколько неуёмная боль, усиленная до физической, за совершенные по недомыслию эти два предательства: мужа и Машеньки. Два непростительных греха.
« А у кого их нет, грехов-то? – порой пыталась найти себе оправдание. Ведь даже Достоевский писал, что каждый человек подлый и лукавый, а, значит, грешный априори».
Ей всегда было нестерпимо жаль себя. Да, о других она не думала.
Иногда ей так хотелось перед кем-то исповедаться. Но она никому ни разу в жизни не признавалась в своей несостоятельности как жены и как матери. В ее душе царила какая-то пустота, горькая и постыдная, и вместе с тем ее мысли петляли вокруг чего-то важного и, как мерещилось порой Зинаиде, простого. С большим трудом она нащупала эту мысль: может, судьба и послала ей сегодня шанс освободиться от греха: уйти из этой жизни.
А что она может им дать, оставшись на земле? О чем она может рассказать подрастающей девочке? Как в шестнадцать лет потеряла невинность, или как меняла партнеров, не смотря ни на наличие у ее избранников жен, детей, как, не любя, по расчету вышла замуж за Андрея, как, наконец, испортила ему жизнь?!
А, может, рассказать, как в детстве, бывало, плакала, уткнувшись лицом в бабушкин фартук, пахнущий хлебом и парным молоком, свежими жаренными тыквенными семечками, захлебывалась слезами и выговаривала, вымаливала себе прощение за очередную шалость?
Или о том, как не хотела учиться, но при этом мечтала стать певицей или поэтессой?
И хотя были в ее жизни и обыкновенное детство с его радостями и проступками, и подростковая юность, – всё было подёрнуто негативом…
Чем становилась взрослее, тем больше всё шло вкривь и вкось. Почему? Никто вовремя не поддерживал, никому не доверяла свои юношеские тайны, а так в этом нуждалась, особенно тогда, когда начала отношения с тем первым взрослым женатым мужчиной. Вокруг какой оси строилась её жизнь? Да и была ли она у неё?
А сейчас, что толку об этом думать и рассказывать? Пусть бы помог кто отвести страхи, развеял путаницу мыслей и рассудил все жизненные ошибки и слабости. У кого просить прощения?
У Бога? Но ведь грешна так, что ей путь к нему заказан? Не ходила в церковь, эта православная жизнь всегда была для нее за какой-то необъяснимой гранью. И не поздно ли она вспомнила о покаянии?
*
Дмитрий, узнав о беде друга, о приезде к нему матери из Украины, решил навестить их, заодно проведать и больную Зинаиду. Все же не чужая она ему. Немало сладостных минут провели вместе. Два года – не такой уж и срок большой, но памятный. Если быть честным, то он не обижал её, но и не заботился о её будущем, мирился с тем, что текло само собой.
Стоя у её постели, поражался тому, как она изменилась. Почему-то завёл разговор о Маше.
– Какая у тебя дочурка славная. Вот подрастут мои орлы, и будет у них уже готовая невеста, родственниками станем.
Губы Зинаиды скривились в вымученной улыбке.
– Дай-то Бог.– По впалым щекам женщины текли слёзы.– Ей ещё расти да расти надо. Только в первый класс на следующий год пойдёт.
Она закрыла глаза и вспомнила себя школьницей. Задиристой была, веселой. А уже с восьмого класса ловила на себе взгляды старшеклассников.
Сама же с каждым днем хорошела, наливалась молодым соком женственности. Вот– вот зацветет первым цветеньем, и потом уж не остановить, пока какой-нибудь удалец не сорвет его. Тогда об этом не задумывалась.
В их дом начали захаживать парни со школы.
– А почему не одноклассники?– интересовалась бабушка.
– У нас все девчонки дружат со старшеклассниками, не я же одна такая,– вроде, как стыдилась, отворачивалась от бабушки, а у самой в глазах какие-то лукавые огоньки играли, да и щеки рделись нежным румянцем.
«Навещает, заглядывает уж ее женская доля, примеряется,– думала про себя бабушка.– Вон, как уже поднимается кофточка упругими бугорками. А под густыми подковками бровей светятся огоньками глаза в длинных ресницах, и губы страстные, как раздавленные вишенки. Во всем облике светится девичье ожидание. Дал бы Бог ей счастья, да не такого, как у ее матери».
– Зина, Зинуля, ты спишь? – Мы здесь, рядом.
– Ой, простите, что-то взгрустнула про себя. Позовите врача, что-то мне не по себе.
Дмитрий с Андреем переглянулись. Нажали кнопку, вызвали дежурную медсестру.
– Да, да, вы уже идите,– смотрела на приборы и ахала.
– Что, очень плохо?
– Идите, идите. Ей покой нужен.
*
Дни для Андрея тянулись медленно. Благо, приехали Дмитрий и мама. Теперь, собираясь вечерами вместе, решали, рядили, что и как будет. Надежда, что Зинаида справится с болезнью, где-то смутно ещё жила, но с каждым днём всё таяла и таяла.
Дмитрий решал на комбинате нужные вопросы и через неделю уехал, оставив Андрею ощутимую сумму для лечения Зинаиды.
Клавдия Ивановна ежедневно дежурила в больнице. Дом и Машенька оставались на попечении Галины Григорьевны.
Конечно же, обе женщины испытывали к Зинаиде сострадание и не скрывали своей жалости к ней. Хотя обе понимали, что свою судьбу, как то тесто, она вымесила своими собственными руками. Не имея внутреннего стержня и воли, она не смогла из этого теста испечь достойный жизненный каравай.
В великодушном порыве умудрённые опытом женщины не позволяли никому осуждать Зинаиду. Видя, как она слабеет с каждым днём, они всячески старались поддерживать в ней оптимистический тонус.
Клавдия Ивановна постоянно находилась у постели Зинаиды.
Как-то больная попросила присесть к ней поближе, наклониться и начала говорить. Это была исповедь истерзанного женского сердца.
Губы больной ожгли грустное лицо Клавдии Ивановны, лучась вымученной улыбкой. Казалось, они змеились, выкручиваясь в судорожном напряжении. Рукой, точно птичьей лапой, притянула к себе женщину, обожгла её сиплым дыханием и заговорила своим, казалось, каркающим голосом.
Было видно, что завитая болезненными ночами речь, испещренная тайнами её жизни, обуревала ее