матерей и отцов, дедушек и бабушек, с глазу на глаз»[5].
Последнему поколению писателей, — говорит Г. Троепольский, — предстоит во всей полноте разработать тему войны и мира, напоминая, что Л. Н. Толстой родился только через шестнадцать лет после Отечественной войны 1812 года.
Что ж, видимо, можно согласиться с таким условным делением современных литераторов на эти три группы. Верно, на мой взгляд, писатель определяет и отношение каждой группы писателей к войне. Однако далеко не все писатели-фронтовики, подобно Г. Троепольскому, решаются выдать мандат на право писать о войне тем, кто родился после ее окончания. Один из уважаемых литераторов в пылу полемики даже попросил молодых: подождите писать о войне хотя бы до тех пор, пока «нас не станет», ждать осталось недолго… Я присутствовал на этом диспуте и возразил тогда своему коллеге.
Мне и сейчас кажется, вряд ли правомерно ставить вопрос именно так. Дело в том, что у тех, кто был на войне, и у тех, кто родился после нее, у каждого из них своя война. Был бы талант, был бы взявшийся за перо личностью, и мне, читателю, обязательно будет интересно знать «про его войну».
Шекспиру не нужно было покидать Англию, Жюль Верну Францию, а Пушкину Россию, чтобы написать свои бессмертные произведения о чужих странах и землях.
Война — самая горькая память людей, и живет она в каждом. Другое дело, что она разная у тех, кто был на ней, и у тех, кто не был. Не одинакова война даже у тех, кто ее пережил. Свидетели одних и тех же событий часто рассказывают о них по-разному.
2
К началу войны мне еще не исполнилось и тринадцати, но у меня было свое представление о войне. Оно складывалось из книг, фильмов и рассказов очевидцев, побывавших на войне. Тогда я не так много читал, больше гонял мяч и купался в Волге, а зимой катался на коньках и лыжах, однако уже прочел всего Гайдара, «Разгром», «Кочубея», «Тихий Дон», «Хождение по мукам» и другие книги о гражданской войне.
За тот долгий год, пока война добиралась до Сталинграда, мое представление о ней сильно изменилось. Стал понимать, что идет какая-то совсем не та война. Но эту перемену я относил за счет своего быстрого повзросления, которое происходило со всеми мальчишками. Это случилось сразу, в начале войны, когда отец и старший брат ушли на фронт, а я остался за «старшего мужчину» в семье. Детьми были мой десятилетний брат Сергей, пятилетний двоюродный брат Вадик и его годовалая сестренка Люся (они жили с нами), и я поехал на лето зарабатывать в совхоз хлеб для семьи. В первую военную зиму удалось окончить восьмой класс, а на следующее лето опять в тот же совхоз, и уже с повышением: из объездчика меня перевели в учетчики полевой бригады.
Год войны до начала боев за наш город шел действительно непомерно долго. Мы уже пережили первую осеннюю бомбежку сорок первого, летние воздушные бои над городом и ночные налеты самолетов на его окраины весной и летом сорок второго, а затем «черный день Сталинграда», 23 августа, когда сотни самолетов зажгли город с разных сторон, и он уже горел, не переставая, пока в нем было чему гореть.
Сталинградцы узнали другую войну, и все же тем, кому довелось выжить, пройдя через весь ад боев за город, познали совсем иное. После 2 февраля сорок третьего все мы стали жить, казалось, уже не своей, а чужой жизнью. Наша осталась там, за порогом пугающей тишины, которая придавила разоренный и мертвый город. Из своей войны вынес две истины: я попал не на ту войну, про которую читал, смотрел кинофильмы и распевал песни; самое большое преступление — дети на войне.
То, что я разминулся с настоящей войной, подтверждалось печатным словом и экраном. Читал книги, смотрел фильмы, слушал фронтовиков, в том числе отца и брата, вернувшихся домой, и видел, что моя война была другой. У фронтовиков есть надежда и опора: оружие и локоть товарищей-окопников. В кино они героически гибли, на их могилах стреляли в воздух, за них мстили врагам, а на моей войне только леденящий страх, беззащитность, холод, голод и смерть… Мой горизонт и всех тех стариков, женщин и детей, которых война загнала под землю, — закопченные сырые доски блиндажа, балки подвала, через которые при взрывах сыплется земля, все бомбы, снаряды и мины летят только в тебя, и ты, сжавшись в комок, скулишь вместе с оставшимися еще в живых и боишься уже не за свою жизнь, а за тех людей, которые потеряли надежду выжить. Война тех, кто не может постоять за себя, — это не только кровь и смерть, но и бесконечное унижение, а это еще пострашнее.
Все это так потрясло меня, что я боялся рассказывать о своих переживаниях не только взрослым, но и моим сверстникам, вернувшимся из эвакуации, с которыми я работал в тракторной бригаде с сорок третьего по сорок шестой. Мы тогда жили только войной, и наши мальчишечьи беседы перед сном на полевом стане всегда начинались с войны и кончались войной. Я тоже рассказывал про войну, но не про ту, на которую попал.
Был в нашей бригаде сирота Васька Силин, он на два года моложе меня, все его родные погибли. Васька самый благодарный мой слушатель. Он больше других донимал расспросами. Иногда мне и самому надоедала сочиненная героическая война, и я спрашивал ребят:
— А как вам лучше, чтобы его убили или остался живым?
Васька первый бросался на меня с кулаками. А когда мы просили рассказать про его войну, он больше двух-трех фраз вымолвить не мог.
— Сперва убило мамку и сестренку… Тогда всех задавило в блиндаже… А нас с Митькой откопали. А потом и его миной. У него тридцать шесть ран… — и острый Васькин подбородок начинал по-стариковски морщиться и вздрагивать, а слова вязли в горле.
Тогда я отметил про себя: люди боятся вспоминать о страшном в своей жизни. Они с большей охотой рассказывают и слушают о хорошем, даже если оно мало похоже на правду.
Я уже был журналистом, выходили первые книжки, но старательно обходил свою войну и писал только про чужую.
Если уж быть абсолютно точным, то и тогда издавались книги, в которых я угадывал и нечто мною пережитое, но мне они попадались редко. Такими мне показались повесть В. Овечкина «С фронтовым приветом» и рассказ А. Платонова «Возвращение». Однако о повести В. Овечкина критика говорила скупо и не о том, что я