стоны и плачи вокруг судьбы литературных маклаков.
Правда, в среде Союза Писателей были люди, сформировавшиеся до Октября, внутренние эмигранты типа Бориса Пастернака, Осипа Мандельштама, Анны Ахматовой. Они писали в стол и знали, в каких нечистотах они живут. Среди них был и один «красный граф» — Алексей Толстой, литературная проститутка очень высокого пошиба, который мог облить помоями кого угодно, платили бы только как следует. Алексей Толстой лгал на своих собратьев, самарских и саратовских помещиков, и осуществлял мостик от дворянской литературы к соцреализму. Для этих целей он и приехал в СССР из эмиграции, большевикам нужна была псевдопреемственность. При дворе Сталина должен был быть свой Толстой, хотя настоящая фамилия ренегата — Бостром, графский титул он себе выхлопотал, подав на Высочайшее имя прошение, так как когда он был прижит от соседа, его мать еще не развелась с подлинным графом Толстым.
Единственно, что успешно развивалось при большевиках, это полуподпольный жанр социальной утопии: Замятин, Платонов, Зощенко, Пантелеймон Романов. Комизм двух последних сродни едкости Салтыкова-Щедрина, тоже сатирика-утописта.
Но и этих литераторов заставили замолчать, вставив им кляп в рот. После эвакуации армии Врангеля в Турцию, не сразу, а постепенно, и Центральная Россия, и Малороссия превратились в литературную пустыню, впрочем, довольно шумную от возни разнообразных литературных насекомых, подъедавших крошки с чекистских трапез. С Врангелем в Париже оказались Бунин, Зайцев, Шмелев, Бальмонт, Мережковский, Гиппиус — последние дворянские писатели.
Было очень много и в эмиграции, и в советской России литературных эрудитов, переводчиков, поэтов-версификаторов, обломков различных литературных школ. В СССР это были отдельные имажинисты, конструктивисты, третье поколение символистов, ученики учеников Гумилева. В тени этих выброшенных большевиками на помойку стариков прошла моя молодость. От них я многое слышал, многому научился и бесконечно им всем благодарен «за науку». Но они даже и не делали попыток написать серьезные эпохальные вещи. Так, небольшие стихи, обрывки эссе, в лучшем случае воспоминания. Страх, внутренний самоцензор, вошел и в их подсознание, и в писательские привычки — многие из них постоянно испуганно оглядывались, как будто кто-то к ним сзади подкрадывается.
Единственным писателем, которого я знал лично, замахнувшимся на эпоху, был Даниил Андреев, сын Леонида Андреева, крупного «северного» символиста из плеяды Стринберга, Ибсена, Метерлинка и др. И сын, и отец были нетипичными русскими литераторами. Это сверхчеловеческая, скандинавско-немецко-арийская ветвь на русской почве. Используя их опыт, можно выйти в иное надмирное измерение. Но и роман Даниила Андреева «Странники ночи» сожгли в лубянской печке.
К «кирпичам» Гроссмана я всерьез не отношусь, это ответвление соцреализма так же, как и проза Максимова и Солженицына. То, что Солженицын блестящий архивный работник и журналист-хроникер, это несомненно, но его проза…
Школа литературных маразматиков, вроде моего приятеля Мамлеева или теперешних Сорокина, Виктора Ерофеева — это, конечно, очень интересно, забавно, но это все в прошлом, это писалось под гнетом. Теперь наступила совсем другая эпоха — эпоха обязательного адаптирования на русской почве всего западного авангарда. Но такое адаптирование хорошо в малых странах Центральной Европы, типа Чехословакии или Польши, или в Литве, но не в России, которая сама когда-то влияла на мир и обладала литературным эгоцентризмом.
Есть во всем этом раковый и роковой вопрос — раковый, потому что соцреализм был саркомой российской словесности, а роковой, потому что на него нелегко бесстрастно ответить, — имеются ли законные наследники великой русской литературы? И являются ли таковыми все, кто сейчас претендует на эту роль?
Среди советских литераторов, сформировавшихся в советскую эпоху, была масса евреев, среди которых очень много людей талантливых и эрудированных. Вообще, средний еврейский литератор обязательно намного культурнее среднего русского литератора из-за своей природной любознательности. До эпохи глобальных тектонических катастроф на Востоке были ведь и польско-еврейская культура и литература, экспрессионист Вогау-Пильняк, от всех его вещей веет откровенным холодным цинизмом. А обо всех этих Кавериных, Фединых и говорить не хочется — злобные, нетерпимые по своей сути приспособленцы, помнившие о табели о рангах со Старой площади. Я читал, собирал советских писателей, «изучал врага», — голая мертвечина и скука. Хотя иногда попадались интересные исторические романы Тынянова, Бородина, Яна, но все равно это средний уровень ниже Мережковского. Я довольно изощренный читатель и всегда могу отличить фальсификацию от выстраданного неповторимого текста.
А в эмиграции был Набоков, блестящий, иронично-эротичный, он очень удобен для подражателей, но он не сумасшедший, как все его дворянские предшественники. Ведь и Толстой, и Бунин, и заболевший вишневой усадьбой мещанин Чехов — все подряд сумасшедшие, то есть люди, не удовлетворенные миром, литературные поджигатели и анархисты. Большевики были страшны для развития независимой литературы прежде всего тем, что издавали огромными тиражами классиков, рядились в гуманистические шкуры и создавали видимость существования литературного процесса. Они вовлекали в него писателей, чтобы контролировать их и истреблять. Любимый большевистский капкан для западной интеллигенции — это создание видимости традиций в советской писанине типа прозы Нагибина и Казакова — голых имитаторов Бунина.
Единственный живой подлинно русский писатель — Оруэлл. Этот писал о нашей жизни правду, как он влез в наши шкуры, живя в Англии, понять трудно. Правда, он повидал большевизм вблизи, в Испании. Так же, как литературу, большевики извратили и приручили православие. И живопись, и музыку они тоже по мере сил калечили. Но музыка — вещь беспредметная, и композиторам удавалось кое-что сочинять и при большевиках. Такое положение террора в области культуры продолжалось очень долго. Менялись правители, менялись формы давления, но не менялась структура карательных органов ВЧК, ОГПУ, НКВД, КГБ. Менялись поколения приспособленцев, у дедов-приспособленцев родились сыновья, у сыновей — внуки, и все они творили непотребный и гладкий миф о якобы независимой советской культуре.
Тому есть много примеров: очень наглядна династия Михалковых-Кончаловских. Дед, академик Петр Кончаловский, стал писать букетики сирени для большевистских гостиных вместо бубнововалетских полотен, которые висели в Париже рядом с Матиссом и Пикассо; сын — литературный мастер на все руки, от детских побасенок до гимна Советского Союза; внук — создает фильмы для всех режимов. Глядя на таких деятелей, приходит мысль, что часть русской по происхождению советской псевдоинтеллигенции с удовольствием обслуживала бы геббельсовский аппарат, если бы Гитлер был помягче в России. Мы все, нонконформисты-шестидесятники, не шедшие ни на какие сделки с коммунистическим пропагандистским аппаратом, прекрасно помним ненависть к нам всех ступеней номенклатуры. Так что все мифы о постепенном смягчении большевистской политики в области культуры не имеют под собой никакой почвы.
Конечно, размывание большевистского материка постепенно происходило. Но, в основном, в области экономики и в духовном климате отдельных закрытых групп,