а он один сохранил в своем сердце и любовь к тебе, и встретил тебя, одинокую, на дороге, и распахнул навстречу руки, и от радости выложил все новости Белой Елани, и, может, ради тебя и твоего сына с утра до поздней ночи мечется верхом на Плутоне по полям колхоза! И вот теперь на его руках твой сын, Демид Мамонтович. И сына ты записала на его имя и фамилию.
– Папа, папа!.. – И Анисья, кусая губы, медленно присела тут же, где стояла, точно ее прижала к земле непомерная тяжесть.
– Анисья! Доченька! – напугался Мамонт Петрович и в три шага оказался возле нее.
На плече деда проснулся Демка и заревел с испугу.
– Мама, мама! Нá меня! Нá меня! – кричал сын.
Анисья рыдала навзрыд.
Мамонт Петрович присел возле дочери, утешал ее, как мог:
– Что же теперь поделаешь? Такое произошло несчастье! Слезами не поможешь. Жизнь, она завсегда из двух половинок – из несчастья и счастья. Не плачь, не плачь!..
– Папа, папа! – бормотала Анисья сквозь слезы. – Я… я… Ты, ты один-единственный… настоящий… всегда-всегда!
– Ну вот! Ну вот! – смутился Мамонт Петрович. – Слава богу, вернулась, и ладно. Вроде как планета новая открылась.
Демка ревел настойчивее, протягивая ручонки к матери, требуя ее ласки, ее материнского внимания.
Анисья поднялась и взяла на руки сына. Тот сразу отмахнулся от дедушки и, вздув толстые губы, сердито уркнул:
– Дед! Дед! Как дам!..
– Не смей так! – прикрикнула мать. – Это мой папа. Понимаешь? Папа!
Демка насупился. Он еще не мог сразу понять, что значит требование матери.
– Растет рябина-то, – вдруг сообщил Мамонт Петрович. И по тому, как он поглядел на рябину, Анисья догадалась: рябину он сам посадил!
– Папа, это ты… посадил?
Мамонт Петрович отвернулся.
– Я никому не скажу, папа!
В ответ – тяжкий вздох.
– И говорить не надо. Про такое никому ничего не говорят. Вот они, какие дела, Анисья. С живой я с ней никак не мог столковаться, хоть и жить мне было трудно без нее. Без твоей матери. Вон оно как! Другой раз думаю: много звезд во Вселенной, а каждому нравится какая-то одна звездочка. А та звездочка, если разобраться, может, три тысячи лет назад как потухла. Свет ее летит по Вселенной, а звезды нету. Кто про то знает? Человек, как сама Вселенная, еще не весь разгадан. В каждом имеется большая тайна. И ты сам не знаешь, какая это тайна? В чем ее сила? Кабы все было известно, я бы сказал, что со мной произойдет завтра и послезавтра, а там и через пять годов. А может, я завтра умру? Известно это мне или нет? – И, как бы между прочим, напомнил: – Ты вот что, Анисья, никому не болтай про наш разговор. Ну а если тебе доведется хоронить меня, вот тут мое место, – и показал на свободный квадрат земли между двух могил сестер Юсковых. Труп утопшей Дарьи Юсковой еще тогда, в апреле 1918 года, выловлен был в полынье Амыла, далеко от Белой Елани…
VII
Человек, который прожил шестьдесят лет, видит жизнь в трех измерениях.
Далекое, недавнее, настоящее…
Давно ли Мамонт Петрович, мастеровой парень из Тулы, бунтарь, прибыл в Белую Елань на вечное поселение, а вот уже минуло сорок три года!..
И кажется Мамонту Петровичу, что вот эта торная дорога, по которой он идет сейчас с Анисьей, впервые протоптана его ногами и что он шел по ней давным-давно, чуть ли не тысячу лет назад, когда здесь, в глухомани, люди жили в дремучих потемках староверчества и вся Белая Елань открещивалась от поселенцев, как от нашествия антихриста. И слышится Мамонту Петровичу нутряной рык Прокопия Боровикова: «Изыди, сатано! Изыди!» И толпа, глазастая, дикая, холстяная, распахнув рты, орет на него в сотню глоток, тычет пальцами, крестится, кидая камнями, а он, Головня, видит себя молодым парнем. Одно понять не может: какая сила привязала его к Белой Елани? Почему он не ушел отсюда? Ведь мог же, мог! Тысячу раз мог и – не ушел. Точно кто пришил его гвоздями.
В ту пору про раскольников говорили: «Что ни дом – то Содом, что ни двор – то Гоморра, что ни улица – то блудница». И раскольники отвечали: «Режь наши головы – не трожь наши бороды». И молились усердно, всяк по-своему.
Давно ли?
На памяти Мамонта Петровича шумел тополь Боровиковых, и косматые тополевцы на Ильин день справляли всенощную службу под деревом. Вопили псалмы на всю пойму, посыпали головы тополевыми листьями, вязали тополевые венки для невест, потом крестили их в студеной воде Малтата и Амыла. И думалось тогда: неистребимо староверчество. Так и будет жить Белая Елань в вечной тьме, открещиваясь от всего мира двоеперстием. А теперь тополь засох и торчит вильчатой, уродливой тенью, не привлекая к себе внимания.
И вот за каких-то двадцать лет исчезли раскольничьи толки, и сами старики редко вспоминают, кто и в каком толке состоял.
И Мамонт Петрович постарел – теперь ему не совладать с пудовым молотом; и голова засеребрилась у Мамонта Петровича, а он все еще видит себя молодым парнем и никак не может помириться со старостью.
Была Дуня Юскова. Совсем недавнее и в то же время далекое, как синь-море от Белой Елани.
Ее нет, Дуни! Но вот рядом идет Анисья – настороженная, стройная, с кудряшками красноватых волос, раздуваемых горячим ветром. Мамонт Петрович украдкой поглядывает на Анисью, на ее пунцовую щеку, на прядку волос, заслоняющую ухо, на ее упрямо вскинутый вверх подбородок, на крошечную горбинку носа, и то знакомое чувство умиления, какое он когда-то испытывал от близости Дуни, теплой волной омывает сердце. У него такое ощущение, что к нему из тьмы Далекого, из густых сумерек Вчерашнего вернулась Дуня. И не та, какую он знал, а та особеннаяя, совершенная, какую он вообразил и уверовал потом, что она существует. Рядом с такой Дуней он, Мамонт Петрович, чувствует себя молодым и торжественно-подтянутым.
А у самой Анисьи – метелица в душе. Метет, метет метелица! То зимней вьюгой запорошит сердце, отчего оно сожмется в комочек, то жарким пламенем ударит в щеки, и тогда сохнут губы и капельки пота выступают на лице. Хоть с берега и в воду, чтоб охолонуться!..
Вот она, рукой достать, Белая Елань!
Что ее ждет здесь, Анисью? Сумерки или росное утро? Лютый мороз или знойное лето с грозой? Счастье или несчастье?
А счастья бы, счастья!..
У Анисьи вся жизнь в одном измерении.
В ее чувствах никак