Ветер крепчал. Этой ночью он принес не только богемских ведьм, но и ливонских, и моравских, рыжих ведьм Галиции и ведьм из Трансильванских гор, вооруженных стеблями укропа;[581]ведьм, которые никогда прежде не выходили на битву, а теперь неслись, будто подхваченные самим великим ветром. За каждой мчался могучий преследователь — сколько ведьм, столько и врагов их, и все стремятся к адскому жерлу.
Казалось, он в пути уже сотню лет, и сотню лет он знает, что значит быть таким, как он. Он знал, что длинная рыжая волчица — та, что бежала подле него и вместе с ним убила барана, — была великим вождем их рода, путеводителем, грозой ведьм, спасителем урожая. Он решил оставаться рядом с ней в битве, которая начнется на исходе ночи. Узнает ли он ее в другом обличье — длиннорукую рыжую домохозяйку за стиркой?
Теперь он был один, невидим для остальных, но он знал, что они — вокруг. Сердце распирало его, безустанное. Ему казалось, он знает, какой будет битва; он видел ведьму, которую должен преследовать и покарать: вот она, впереди, бежит на длинных ногах к адским теснинам; она оглядывалась, и он видел ее страшные алчущие глаза.
Он двигался по смутной лесной тропе, которую, верно, его родичи протоптали удобства ради — так часто ходили по ней в обе стороны; тропа слабо светилась перед ним, как липкий след улитки. Клацнул замаскированный капкан, сила удара подбросила мальчика в воздух и тотчас навеки сплющила лодыжку на левой лапе.
Смятенный дух его издал дикий вопль, с ужасом осознав (как проклятая душа перед смертью), что пойман, что искалечен, что не может освободиться и теперь наверняка будет схвачен и убит. Но что пронзило его сильнее всего, заставило извиваться и клацать зубами в безнадежной ярости — это осознание, что из-за глупости своей он пропустит битву. Первая битва, на которую он был призван, возможно, его последняя битва, та, для которой предназначил его Бог: и он на нее не явится. Он грыз землю и плакал. Высоко над головой рвались вперед враги.
Словно Земля и Природа наконец признали силу аргументов, выдвинутых против Коперника: если земной шар действительно все время вращается на восток, мы должны испытывать ужасный, неустанный ветер; если вся воздушная сфера движется в западном направлении, против вращения Земли, то ветер поднимется такой, что вырвет деревья с корнями, сметет людей и зверей и забросит их в море, а море выплеснет из ложа его на сухую землю. Ну вот, так оно все и есть.
Или, возможно (думал Джордано Бруно), земля начала вращаться лишь сегодня и медленная сфера воздуха еще не приспособилась к этому.
Он громко рассмеялся, сгибаясь под порывами ветра. Почему сердце так любит стихию, пожары, потопы и ветра, все, что разрушает наши труды и жаждет наших жизней?
До ворот города Праги было еще много миль, и он, казалось, в этой буре скорее потеряет, чем обретет землю под ногами. Взгляни-ка на эти тучи, плотные, как дым от горящего сена, черные, как шерсть медведя. Он вообразил жуткую, но и забавную сцену: облака расступаются, и в небесах являются Прага и венчающий ее замок; вырванные с корнем, несомые ветром, они устремляются на запад, а на землю падают комья земли и брусчатка пражской мостовой.
Пора передохнуть. Он спустился к деревушке: ставни закрыты, забытая соломенная корзина катится по улице, слепо наталкиваясь на стены. Здесь постоялого двора не найти. Однако есть церковь, и Бруно, устав протирать слезящиеся глаза от пыли, толкнул окошко в двери и вошел.
Внутри было темно как ночью, потому что священник закрыл окна; горели свечи и факел из смолистой сосны, сквозняк играл пламенем. Церковь наполняли завернутые в платки и плащи коленопреклоненные сельчане, паршивые овцы, сбившиеся в стадо; то и дело выглядывали белые лица — посмотреть, что за звук.
Месса подходила к Освящению. А потом, думал Бруно, они примутся колотить в свой единственный дребезжащий колокол, чтобы отпугнуть воздушных дэмонов. Он поднял глаза: причудливые трещины, просквозившие каменные стены церкви, колокольню и крышу, усиливали звук, создавали странные гармонии. Голос дэмона, думали люди, взывает к душам. Но Бруно знал, что это не так. Семамафоры, которые суть ветер, не могут говорить.
«Suscipiat Dominus sacrificium de manibus tuis».[582]Бруно преклонил колени; он уже привлек слишком много взглядов: чужак, а значит, страшилище. Несомненно, они верят и в то, что ведьмы могут выкликать ветер. Хорошо, пожалуй, что он встал на колени, ибо вскорости об этом дне и этой церкви будут много толковать со страхом и любопытством, слухи достигнут Праги, то есть императора и папского нунция, а тот перешлет их в Рим: ибо, когда деревенский священник, произнеся слова Освящения, превратил облатку в Тело Иисуса Христа и вознес ее для всеобщего поклонения, люди увидели в руках священника полосатого котенка, который превратился в вязовый кол, который стал живой форелью, а священник дико таращился вверх, оскалясь, не в силах отбросить ее; а форель превратилась в уголья, рассыпающие искры, а те — в серого голубя. Люди, стоявшие поближе к алтарю, слышали биенье его крыльев.
Ветер дул весь этот и весь следующий день, пронося над головой огромные флотилии темных облаков, готовых вторгнуться на запад. В малых морях испанские капитаны ощущали этот ветер, как человек чувствует приближение волка за миг до того, как услышит позади звук его шагов. Небо потемнело, но не в той стороне света. Люди то крестились, то страшно ругались, а то и одновременно.
Но ветер дул не только над просторами христианского мира; он пронесся по всему свету, приминая русскую траву, взбивая серую пену на Босфоре, терзая шелковые стяги султана, задувая лампы в Вавилоне и Катае. В Перу он раскачивал канатные мосты, по которым день и ночь таскали золото испанского короля; засыпал пылью глаза ливийских львов, поднял снежную бурю над Кавказом. В Египте песок тек как вода, показались головы сфинксов и длинные тела упавших обелисков; храмовые лестницы, утерянные века назад, вели в подземелья; в святилище (где прятались в ужасе пастухи, преклонив колени) лампы все еще горели над алтарем, и глаза идола были открыты.
В Требоне около Праги, где и зародился этот ветер — сперва как маленький вихрь, кружащий пригоршню листвы, — он был все еще силен: гудел в башнях дворца Рожмберков, раскачивал верхушки парковых деревьев. В комнате, высоко во дворце, новые стеклянные окна дрожали в старых каменных проемах, бродячие сквозняки играли драпировками и дразнили пламя свечей. Джейн, жена Джона Ди, прижав к себе детей, Катерину и Майкла, пела им песню. Вей, ветер западный, вей, дождик, проливайся к нам.[583]На большом ковре, покрывшем весь пол, Роланд Ди играл кольцами из золота — чудесного, софийного; одно укатилось, и за ним, как за мышью, бросилась кошка.